Страница 9 из 48
Как анатомию, так и физиологию он представлял себе крайне неотчетливо: это ведь было стыдной, запретной темой, неофициальной, так сказать — исключительно для секретных разговоров с мальчишками и тайного перелистывания толстенных томов «Мужчина и женщина», учебников по анатомии или чего похуже — что попадется. Кто-то однажды принес в школу несколько фотографий, наклеенных на картон; там были изображены летающие мужские и женские половые органы с птичьими крылышками, и еще кое-что из жизни полов. Это давало немалый простор для воображения, но сексуальных знаний не прибавляло, и Юра даже в юности, через несколько лет после того, как переболели соски на груди, был уверен, что самое главное у женщины находится на животе, а не в промежности, и однажды услыхал от одной случайной знакомой шутливо-презрительное: «Куда ты? Живот проткнешь!..»
В общем, половое воспитание (вернее, отсутствие его) сводилось тогда к немудреному ригористическому тезису: в любви, в интимных отношениях всё стыдно. Лишь лет двадцать спустя Юра дошел собственным умом и решил для себя, что именно в интимных отношениях ничего не стыдно. Для того времени это была почти сексуальная революция…
Факел дал ему, под огромным секретом, совершенно запрещенную детям книгу доктора Фридлянда — «За закрытой дверью», где описывались разные случаи заболевания венерическими болезнями. Юра прятал ее под свой книжный шкаф, читал урывками, когда никого поблизости не было. И снова воображение дорисовывало ему многие сцены — он раздевал одетых женщин, а потом одевал их в самые различные наряды: прозрачные, облегающие, полупрозрачные; он вместе с персонажами книг обнимал и целовал их, трогал и мял их бока, груди… Но больше всего любил все-таки книжки про путешествия и приключения: «Корабль натуралистов», «Из Лондона в Австралию» Верисгофера, «Айвенго» и «Квентин Дорвард», романы Кервуда, Буссенара… А еще многие романы Диккенса — в сокращенном переложении, и также «Человек, который смеется», «Девяносто третий год» («Отверженных» он тоже наконец прочитал); любил, как ни странно, пьесы: Мольера, Шекспира, Ибсена… И, конечно, Пушкина, Лермонтова, Крылова, Некрасова, Чехова… «Чудеса животного мира» — в темно-синем переплете со множеством рисунков… «Республика Шкид», «Дневник Кости Рябцева», «Красные дьяволята»… В общем, начитанный был ребенок, но зато из спортивных игр преуспел лишь в казаках-разбойниках и в крокете.
3
Миновал еще один новый год. Никакой елки у них опять не было — не до того, и ставить негде — угла свободного не найдешь. Кончились каникулы, Юра опять ходил в школу, опять ссорился и мирился с Факелом Ильиным, глазел на Ию Маяк и краснел, когда она ловила его взгляд; старая его дружба с братьями Кацманами как-то распалась, и получилось, что самым близким для него, в школе, стал, все-таки, Факел, из-за которого Юре часто и на уроки-то ходить тошно: как вспомнит его противную манеру — чуть что, дразнить, да еще так по-дурацки… Но все равно обидно до невозможности.
Однажды, еще зимой, часов около десяти вечера, Юра сидел в столовой, читал. Спать не хотелось, было тихо: брата Женю уложили, новые соседи за стенкой, в бывшем кабинете, вроде угомонились; к ним часто хаживали гости, все говорили громкими голосами, а потом начинали петь про Стеньку Разина и про камыш. Но вообще-то милиционер Леонид Степанович и его жена Вера люди были хорошие: не скандалили ни на кухне, ни в коридоре, ни разу не обозвали Юрину мать или бабушку врагами народа или как похуже. А у бабушки характер — не дай Бог! Юре часто хотелось не так еще назвать ее… И она умела первая со всеми поругаться: с Валей, дочерью покойной уже няни-Паши, с самим Юрой, даже с тихими-претихими братьями-художниками, которые жили теперь в самой маленькой, шестиметровой комнате, где когда-то обитал сначала Юрин отец — еще квартирантом-студентом, а потом мамин брат, дядя Володя, до того, как женился на учительнице Анне Григорьевне.
Перед Юрой лежала сейчас книга про Шерлока Холмса, но он не мог полностью сосредоточиться даже на «пляшущих человечках»: взглядывал на часы, прислушивался к звукам с лестницы, с минуты на минуту ожидая, как повернется в дверях ключ и из передней раздастся ненавистное кряхтенье Александрушки — она будет снимать свои проклятые боты. Потом пойдет в комнату — не в свою! — потом начнет шмыгать в ванную. С ней в одной комнате спит сейчас не только Юра, но и Женя — в своей кровати с сеткой, натянутой на желтые металлические жерди, — а ей все хоть бы хны! Торчит за своей ширмой, не платит и никуда не съезжает…
В дверь позвонили. Три раза. Кто так поздно? Может, Александрушка ключи потеряла? Тогда не надо открывать. Пусть ночует на лестнице. И кряхтит там сколько хочет… А может, это Анна Григорьевна с дядей Володей, они всегда поздно приходят в гости. Тогда хорошо: чай начнут пить, разговаривать, Юра с ними засидится и не заметит, как Александрушка заявилась, а когда отправится спать, она уже будет в своей постельке храпеть…
Надежда Александровна пошла открывать дверь. Юра услышал, как в передней щелкнул английский замок — один раз, второй… дверь закрылась. Было тихо, голосов не различить. Кто же там?.. Уже из коридора до него донесся голос… такой знакомый голос… И вот отец входит в комнату.
Он совсем не изменился, только одет необычно: какая-то ядовито-зеленая бумазейная гимнастерка и такие же брюки, сапоги. Даже очки, и те другие.
Прошлое для Юры сразу окончилось, наступило обычное настоящее: отец с ними, что еще надо? Их дом ломился от гостей — Беловы, родственники, Ставрогин-Дьяконов, жены друзей, чьи мужья арестованы… Всех не перечислить. Александрушка чуть не на следующий день скрылась в неизвестном направлении; с новыми соседями у отца сразу установились хорошие отношения: с милиционером Степанычем они выпили, поговорили о международном положении, с братьями-художниками обменялись молчаливыми улыбками.
Жизнь входила в колею. Вскоре отец начал ездить на работу, откуда приходил теперь значительно раньше, и за ним уже не присылали машину. Зато, как и прежде, делал вкуснейшие бутерброды Юре и Жене; как прежде, шутил и пел забавные тирольские песни, смешно коверкая немецкие слова; как прежде, уходил изредка в театр или в гости с Надеждой Александровной. С Юрой он побывал у двух своих старших братьев — у одного из них Юра довольно долго жил, пока отец был в заключении; другой — на это время прекратил всякое общение с их семьей, чего Надежда Александровна не хотела ему простить, но отец, видно, придерживался другого мнения.
(И я, беспринципный старый хрен, не нахожу в себе сейчас — не в пример некоторым моим друзьям-ригористам — ни охоты, ни права осуждать дядю Михаила и подобных ему. Ну, не все родятся, чтобы закрывать собой амбразуры — иначе количество трупов на квадратный километр планеты стало бы неизмеримо больше. Особенно в нашей стране.)
Самуил Абрамович вернулся из заключения раньше срока. Однако, был ли он реабилитирован, так и осталось неясным. Впрочем, Юра в бесчисленных анкетах осмеливался не упоминать об аресте отца. И никто его ни разу не засёк: видимо, никто и не читал этих анкет. А где надо, все равно, обо всем помнили — иначе не вызывали бы отца в течение нескольких последующих лет к следователю в недра Бутырской тюрьмы…
Совсем расхотелось Юре в последнее время ходить в школу. И вообще-то неинтересно, тошно, но главное — из-за Факела Ильина. Просто озверел парень: дразнит и дразнит, козявка такая! Неизвестно из-за чего, зачем. Без отдыха — и на уроках, и на перемене. У Юры от обиды глаза начинают внутри круглеть, он ничего не соображает: ни что Факелу сказать, ни как учительнице ответить, если во время урока… Неужели Факел сам не понимает, как неприятно? Кажется, кто-кто, а он должен понимать. Недавно на переменке… идет по залу, а Лесин ему:
— Эй, Фонарь, пойди сюда!
Факел подошел и молча ударил Лесина в подбородок.
— Ты что? — крикнул тот и рукой закрылся.
— Дурак длинноносый, лопоухий, ненормальный, — спокойно перечислил Факел. — Еще получишь!