Страница 44 из 48
— Говорите! — прокричали в трубке.
— Ну, это… Кричит все время… и глаза такие… И бегает…
— Куда бегает?
— По комнате. Как будто болит…
— Боли? Где боли?
— Голова, наверное… — Юра не хотел говорить ни им, ни, тем более, при дежурном, что он думает, что он понял про Веню.
— Вызов принят…
Он бы предпочел дождаться здесь кареты скорой помощи, чтобы не видеть Веню, его глаза, его вздрагивающие руки, не слышать воплей. Но идти надо было — Женя там один, хотя, все равно, чем он поможет… Юра все-таки задержался немного, послушал, как дежурный сочувственно говорил, что вот, жалко, конечно, ребята одни совсем… Каково им… О том, почему остались одни, ни слова сказано не было.
При людях в белых халатах Веня вел себя спокойно, дал сделать укол, но на вопросы не отвечал, за него говорил Женя. Потом на Веню накинули пальто, повели к машине. Женя поехал с ними…
Из больницы Веня уже не вернулся. Сначала его поместили в отделение неврологии, но почти сразу перевели в психиатрическое, где он через несколько месяцев умер от мозгового воспаления. Так сказали Жене.
3
Из каждых ста человек в те дни в стране погибало от пули в затылок, или сидело в заключении шестнадцать. Но у остальных восьмидесяти четырех бывали и свои радости. У Юры тоже. Например, что его бабушка уехала в Баку — к старшей дочери. Это значило: никто не будет теперь ходить с вечно недовольным видом (у Юры тоже нередко бывал такой вид); никто не будет постоянно делать замечания (Юра неизменно делал их брату Жене); никто не будет ворчать: «подавай, принимай, ни слова благодарности, он у меня сидит в печенках…» (Юра никогда никому ничего не подавал и не принимал); никто не будет — нарочно, чтобы позлить — громко топать, когда Юра уже лег спать, с грохотом выдвигать картонку с бельем, шумно двигать стулом. (В этом Юра действительно был чист; но, может, дело в том, что ложился он раньше, а вставал намного позже бабы-Нёни.)
(Все эти нехитрые способы мести, к которым прибегала раздражительная бабушка, покажутся мне детской забавой, когда я вернусь после войны и буду вынужден снова спать в одной комнате с младшим братом, кто за время нашей разлуки приобретет кошмарную привычку зычно стонать во сне — не просто, а выводя затейливые рулады, и сильно скрипеть зубами. Безусловно, те страшные ночи, половину из которых я проводил, пытаясь будить Женю громкими зовами, чмоканьем, посвистыванием, толкая палкой от щетки, не могли не сказаться на хрупкой нервной системе, что, в свою очередь, легло нелегким бременем на моих будущих жен, друзей и даже собак…)
Бывал Юра в тот год, кроме дома Мили, и в других компаниях — где царил иной стиль, более взрослый; где были пары, находившиеся друг с другом… как бы это сказать… в интимной связи и не скрывавшие, не стеснявшиеся этого.
Будет, пожалуй, неверным утверждать, что Юра проявлял тогда чрезмерный интерес к этой стороне жизни однокашников, что она особенно его интриговала, захватывала неизведанностью, таинственностью. В ту пору ему вполне хватало знаний, почерпнутых из художественной литературы, он даже почти не пытался расспрашивать Костю Садовского, с кем довольно тесно сдружился, о заманчивых подробностях взаимоотношений с Олей Фирсовой, а также не слишком вытягивал из своего нового друга Саши Гельфанда (с которым познакомился через Костю) сведения о его ранней половой жизни, когда тот честно сообщил, что уже позабыл, когда был девственником. Не пробовал Юра ничего «такого» выяснять и у Маньки Соловьевой, некрасивой, «своей в доску» девушки из их класса, с которой можно было болтать обо всем не хуже, чем с любым парнем; у Мани, которая не отрицала, что по-настоящему живет со взрослыми мужчинами.
У Мани и устраивали вечеринки, в ее квартире на Триумфальной площади (ныне — Маяковского), на первом этаже, с решетками на окнах, где она жила со своим отцом — «лётным» генералом, который по большей части где-то летал. Изредка там появлялась Манина мать, женщина со следами былой красоты. В этом доме довольно много пили, еще больше беседовали по душам, и некоторые пары оставались, а Юра, в числе прочих, уходил домой, ночными видениями восполняя пробелы своей молодой жизни.
Кроме «старичков» Кости и Оли, в квартиру к Мане стала приходить новая пара — Вася Кореновский и Нина. Да, та самая Нина, кто сто лет назад нравилась Юре, у которой еще недавно был роман с Олегом Васильевым, а теперь вот она — с Васей. И видно, у обоих очень серьезно. На Нину прямо смотреть жалко — так переменилась: бледная, молчаливая, ни на кого не глядит, глаза все время опущены — как монашка. А Вася с ней суров и страшно ревнует. Зато красив — ничего не скажешь: зубы, как на заграничной рекламе зубной пасты, серые глаза, темные брови, маленький нос. И стройный такой, а руку, когда пожимает, жутко больно. Ходит с распахнутым воротом, и под рубахой всегда — тельняшка. А быть хочет только летчиком, уже навострился поступать в летное училище… Интересно только, как тогда с Ниной? С собой, что ли, возьмет?
Впрочем, Юру не слишком беспокоили эти вопросы: он уже успел напрочь забыть, что было (если что-то было), ему вполне хватало дружеских отношений — с Милей, с Женей, Сашкой, Костей, Соней… Для иных чувств места пока в душе не находилось… (Положа руку на сердце, не знаю, нашлось ли вообще.)
С Сашей Гельфандом поехали они как-то в феврале на дачу в Сосновку, с ночевкой — дом ведь зимний, бревенчатый, проконопаченный, печки во всех комнатах. Взяли лыжи, еды, чая, водки бутылку — за шесть рубликов. Одежды на себя нацепили побольше, потому что мороз под двадцать градусов.
Как приехали, сразу затопили печь — ох, и трудно было — даже бывалый путешественник Юра еле справился: дрова и сучья промерзшие, не загораются никак; чуть не коробок спичек извели и почти месячную подписку газеты «Известия». Когда огонь запылал вовсю, подложили побольше дров и пошли прогуляться на лыжах. Начало смеркаться, пока суд да дело, и хотелось есть, да и лыжи для обоих были не самым любимым способом передвижения; но мужчины твердо решили выполнить все пункты намеченной программы. Тем более, после возвращения предстояла самая приятная часть: закуска с водочкой, чай от пуза и беседа о жизни — у горячей печки, в тепле и покое. С Сашей, как и с Чернобылиным из бывшего десятого — Юра это чувствовал, хотя не мог бы определить словами- было у них общее в главном: в трагическом ощущении жизни как таковой — вообще, не по отношению к кому-то или чему-то…
На лыжах к обоюдному удовольствию ходили недолго: быстро стемнело, мороз усилился, лыжни не было, ноги все время проваливались. Но все-таки вышли на опушку лесного квартала и прошагали по глубокому снегу в сторону села Звягино. Разогрелись, даже взмокли немного. А потом по родной Пушкинской — домой.
Печка стала горячей, они подбросили дров, скинули пальто, но вскоре поняли — по клубам пара изо рта, по быстро замерзающим рукам, что заметного сдвига в температуре не произошло. Его, увы, не произойдет и позднее, в течение всей ночи, а также к утру, когда они, вконец замерзшие, невыспавшиеся, но зато наговорившиеся всласть, соберутся уезжать… А печка, будь она неладна, была, действительно, все время горячая. Но тепло охватывало только те части тела, которые удавалось к ней прислонить.
И все же главный пункт программы был выполнен — беседа под чоканье стаканов, поджаренную на керосинке колбасу и обжигающий чай состоялась.
Про Сашку ходили страшные слухи: что он ворует, что связан чуть ли не с какой-то бандой, но Юра не верил ни слову из всего этого и не только не опасался его, а готов был (и делал это) раскрыть ему душу. Он бывал раза два у Саши в квартире, если повернется язык назвать квартирой тесную комнатенку в старой одноэтажной развалюхе по Брюсовскому переулку, куда проходить нужно через кухню, забитую столиками с примусами, керосинками и перекрикивающими гул примусов женщинами. Он видел его мать, младшую сестру, слышал, как Сашка говорит с ними и о них, знал его друзей по переулку — и ни тени подозрения не рождалось: не мог он представить себе Сашку, совершающего нечто преступное. А если — такая греховная мысль приходила Юре в голову — если Сашка и стащит что-нибудь у тех, кто живет рядом, в шикарном доме Большого театра или что-то найдет и не отдаст, то и судить его за это не очень-то можно: ведь как они существуют на материнскую зарплату, какая у них мебель, посуда, одежда — смотреть жалко! Робин Гуд тоже грабил богатых, и никто его за это не осуждает.