Страница 41 из 48
Однажды, ближе к зиме, Женя дня два не ходил в школу; звонить было некуда, и Юра уже решил наведаться к нему, когда тот сам появился.
— Болел? — спросил Юра. — Чего было?
— Так, — ответил Женя, — ничего.
А на одной из перемен в тот же день подошел к Юре и тихо сказал:
— У меня маму забрали…
Как ни странно, Юра никогда не расспрашивал ни Женю, ни других ребят из Польши, как они раньше жили, что делали их родители, почему приехали в Советский Союз. Приехали — значит, были причины: наверняка, их преследовали, сажали в тюрьмы, эксплуатировали почем зря, да еще, если еврей, не во все институты принимали, оскорбляли, как только можно… И все это, в какой-то степени, было так, но что произошло именно с семьей Жени Минина, или Саула Гиршенко, или волоокой Баси, никто в школе не знал и не интересовался. Вполне удовлетворяло знание общего положения: из буржуазных стран все люди, кроме заядлых капиталистов и фабрикантов, мечтают выехать в самую свободную, самую прекрасную страну на свете. Как же иначе? Об этом все знают и пишут.
Польша в те годы была чуть ли не врагом номер один. Во-первых, там после революции снова стали править буржуазия и помещики, развязавшие войну с Советской Россией. Во-вторых, в 1926 году пришел к власти маршал Пилсудский, который установил «санационный», оздоровительный, режим и под этим реакционным лозунгом начал расправляться с революционным движением и всеми, кто думал иначе, чем он сам. А в-третьих, вообще, как известно, «в Польше, у кого больше, тот и пан, пся крев», и все кругом шепелявят. И наша славная Конная Буденного, которая «раскинулась в степи» и про которую «былинники речистые ведут рассказ», чуть не взяла ихнюю Варшаву, но не стала этого делать — так и быть, пусть живут… А они начали нос задирать…
И еще одну песню знал Юра про Польшу и с удовольствием напевал ее — не в строю и не в хоре, а так, для себя. Ему нравился мотив, а слова… он их и не замечал: они были вроде шампура — для мелодии. (Мотив ему и по сию пору нравится.)
С этих «костей», «клинков», «псов» и начиналась расточка болванок по нужным размерам, всенародное оболванивание готовых деталей, из которых потом можно было делать, что угодно: «гвозди», колючую проволоку, друзей и врагов, палачей и жертв…
В 70-х годах я был в Замостье (Замосць — по-польски) со своими польскими родственниками Зофьей и Адольфом (об их нелегких жизнях речь впереди), и увидел уютный ухоженный городок, с вежливыми людьми, негромко говорящими на своем красивом шелестящем языке, с немноголюдными приветливыми кафе и маленьким зоопарком, где по зеленому газону бродила лошадь в арестантском халате (так пани Зофья окрестила зебру).
Но вернемся в коридор 114-й Московской школы.
— …Как… Арестовали? — переспросил Юра, внимательно глядя на Женю, боясь, что тот сейчас заплачет. Но лицо у него было спокойное. — Когда?
— В этот вторник. Мы спали все… Они пришли… Сразу зажгли верхний свет. Мама при них одевалась.
— А что они… хотели… говорили?
— Ничего. Показали орден… как это…
— Ордер, — сказал Юра. — На обыск, да?
— И на арест. Обыск быстро… У нас ведь ничего нет, ты знаешь.
Юра представил их неуютную комнату: служебные стулья с металлическими бирками, две тумбочки, железная кровать матери за ширмой, несколько полок с посудой и книгами, облупленная печка, которую надо топить из коридора.
— Мама спросила, что нужно взять, — говорил Женя, — они сказали, ничего, там все есть. Мама спросила, за что ее, надолго ли… Они сказали, вопросы будут задавать там, куда везут. Она спросила, куда, ей сказали, сама увидит. Она стала говорить нам с Венькой, что где из еды, как подогреть, они прервали ее и увели. Венька кричать начал по-польски… как варьят… как сумасшедший… плакать, а они сказали, чтобы он говорил на нормальном языке, а он на каком говорил?.. С Венькой и сейчас плохо, голова у него так болит, так болит… ночью почти спать не может. На работу пока ходит, а что дальше, не знаю, будет…
— А как же вы?.. А деньги? — спросил Юра.
— Нам поляки помогут немного. У нас ведь тут Польское общество… Мы туда деньги давали… Когда могли…
Юра не знал, да и Женя, наверное, тоже, что Польское общество появилось в России еще в конце прошлого века. В Москве оно помещалось на территории шелковой фабрики Милютина, возле костела Святых апостолов Петра и Павла, недалеко от Сретенских ворот. (Теперь там столичный Спорткомитет.) Действовало общество десятка два лет, и после революции тоже; была у него своя картинная галерея, библиотека, работало шесть польских школ. Но сейчас ему приходил конец. Началом конца был VII-й Конгресс Коммунистического Интернационала, который состоялся два года назад в Москве. Вскоре после окончания этого Конгресса польская делегация (и не только она) была арестована и расстреляна; членов Польского общества разогнали и тоже стали сажать, посылать в лагеря или ставить к стенке. Видимо, мать Жени Минина и была одной из жертв этой кампании «за укрепление братских интернациональных рядов».
(А Женя Минин погибнет на фронте, так и не узнав, к счастью, через что прошла его толстушка-мать прежде, чем умереть, и все еще надеясь на встречу с ней, хотя бы после войны…)
Юра стал чаще бывать у Мили — и не только оттого, что приятно в их доме (вернее, в единственной комнате), но из-за Жени Минина тоже. Тот стеснялся без Юры, потому что его всегда усиленно там кормили — прямо как американского безработного. А он уж не такой голодный… Разговоров о его несчастье с ним никто не вел; никто не спрашивал, что и как. Понимали: ничего и никак. Говорили о чем угодно, только не об этом. И Женя держался вполне нормально. Как раньше. Смеялся, если было смешно, участвовал в разговорах. И учился так же хорошо — особенно по математике и физике. Ему вообще ученье давалось шутя. А память! Один раз прочитает — и на всю жизнь.
Кто-то притащил выписанные из школьных сочинений, отпечатанные на машинке курьезные фразы. Женя шпарил их наизусть и сам гоготал не меньше других.
«Бедная Лиза рвала цветы и кормила свою мать…» «Татьяна любила природу и часто ходила на двор…» «Ленский жил, но не до конца: он умер на дуэли…» «Гоголь страдал двойственностью: одной ногой он стоял в прошлом, а другой приветствовал будущее…» «В аристократическом мире мужчина смотрит на женщину, как на вещество, без которого нельзя обойтись…» «Фамусов разбирал людей не по внутренностям, а по наружностям…»
Сейчас все это, в лучшем случае, вызывает снисходительную усмешку, а тогда они заливались хохотом, переписывали друг у друга, соревновались, кто больше запомнит… Что ж, у каждого периода свои шутки, свои привычки и взгляды, свои нормы, которые потом могут казаться несмешными, нелепыми, несуразными, идиотскими, наконец. Но проходит какое-то время — и всё, или почти всё, повторяется. Ну, может, кроме острот. Да и то, как сказать. (Это, конечно, «если верить пифагорейцам». Не помните, у писателя Василия Гроссмана была пьеса с таким названием? Поставлена в начале 50-х в Вахтанговском. Ее раздавили на корню: потому что какие там пифагорейские или другие школы! Школа была одна — сами понимаете, какая… И верить надо было только ей…)
Не пропал у Жени интерес и к древней истории… Наверное, из всех животных лишь человек может в голоде, в унижении, в страхе и несвободе не озвереть, не одичать, не отдать Богу душу. Даже лисы, которых держат для тренировки норных собак, умирают от инфаркта; даже крысы не выдерживают перенаселенных клеток; даже у кроликов, если их содержать в условиях постоянного страха или повышенной шумности, появляются раковые опухоли… Не знаю, на пользу ли роду человеческому подобная стойкость…