Страница 9 из 18
Нестеров любил этот городок. В нем, как две струи в реке, шли две жизни, нимало не мешая одна другой. Охотники, звероловы, добытчики золота ютились в своих старых домиках с пудовыми замками и ставнями из кедровых плах, а их дети работали на шахтах, на рудниках, учились в техникумах и школах ФЗО, переселялись в новые кварталы пятиэтажных домов, — они были хозяева нового города. Правда, внимательный взгляд видел и на ином воеводском дворце, уцелевшем без всяких переделок, замысловатую вывеску какого-нибудь райзаготучреждения, а опытный приезжий, конечно, стремительно направился бы к новому зданию в центре, зная, что именно там должны быть и райисполком и райком.
На этот раз Нестерову некогда было любоваться стариной, он нетерпеливо искал машину, чтобы как можно скорее прибыть к месту работы. Его волновали мысли о тех, кто находился за полтораста верст от него и кто ждал помощи отсюда.
Главным среди всех этих людей был для Нестерова Саламатов.
Едва он вспоминал о Саламатове, как к нему возвращалось давно забытое детство. Тут были и едкий дым курной избы, и запах печеной репы, и дым пастушеского костра на гарях по осеням, куда к ребячьей ватаге пастухов вдруг подходил комиссар. Так звали Саламатова все, потому что Саламатов командовал армией, воевавшей с белыми в этой части Урала. Против армии Саламатова, состоявшей из одной роты красноармейцев, действовали белогвардейские банды, гордо именовавшие себя «батальонами смерти», «полками двуглавого орла» и еще вычурнее, набранные из кулаков, чиновников и урядников, бежавших из уезда. Белыми руководил какой-то финн, принявший зырянскую фамилию. Граница между войсками проходила по водоразделу Печоры.
Сережа Нестеров глядел влюбленными глазами на комиссара, но не решался приблизиться к нему. Более взрослые ребята окружали Саламатова, они даже дрались иногда из-за чести исполнить его поручение. А Сережа, семилетний паренек, любитель сказок и мечтатель, лишь выглядывал из-за плеча старших, если только его не прогоняли домой. Впрочем, тогда он мог пойти пожаловаться другому своему другу, не менее занятному для паренька и, пожалуй, более сказочному, — Федору Каркудинову.
Федор Каркудинов был последним остяцким князем. Этот древний приземистый старик с черными узкими глазами на плоском скуластом лице не помнил своего возраста. Он жил на выселках за речкой Пиняшером, в старой курной избе, сложенной из древнего кедровника. От всего прошлого величия своего рода он сохранил только дарственную грамоту царя Алексея Михайловича, по которой во владение князей Каркудиновых передавались земли на Бигицком урочище, что между речками Пиняшером и Мышкой, по левому берегу Резвой, где раскинулись ныне общинные земли села.
Несмотря на свой преклонный возраст, Каркудинов все еще промышлял охотой, хотя уже не стрелял, а добывал зверя только капканами. До революции к нему раз в год, по первому оленному пути, когда морозы сковывали реки, приезжали люди его племени и привозили пушнину, чтобы он мог откупаться и давать взятки во многих тяжбах, которые вело его племя с купцами и земельными общинами из-за охотничьих угодий. Но вот уже два года соплеменники не навещали старика.
Ребята любили сидеть у него долгими зимними вечерами и слушать стариковские рассказы о прошлом величии рода князей Каркудиновых. Сережка часто навещал старика, с радостью уходя из холодной, истопленной избы, от вечно занятой матери, которую иссушило раннее вдовство. И хотя взрослые обходили Каркудинова стороной, боялись его, потому что им «доподлинно было известно», что князь умеет колдовать, мать перестала бранить Сережку за долгие эти посиделки, так как старик подкармливал паренька или зайчатиной, или ржаными лепешками, испеченными прямо в золе.
Время было голодное и холодное. В деревнях к муке примешивали еловую кору, драли на болотах олений мох и, выварив, а затем просушив его, толкли и прибавляли в хлеб. Это был тяжелый желтый хлеб, похожий больше на глину. И мать только радовалась, когда мальчуган приходил домой и ложился спать, ничего у нее не прося.
Зато и Сережа любил старого князя по-детски корыстной, может быть, но доверчивой любовью. Для него ничего не могло быть интереснее сказок старика. В этих сказках все было по правде, а не по силе. Если же и случалась беда у лесного народа, в последний час на помощь всегда приходил медведь Лиль-их[6] и выручал свой народ.
Но жить тяжело было даже в сказках. Значительно позже узнал Сережка, почему у многих сказок были несчастливые концы. Он видел голодных, истощенных остяков, приходивших к своему князю, видел на их лицах следы лесной болезни — цинги, видел, как подолгу молчали они, сидя в курной избе Каркудинова, вздыхая и посасывая трубочки с самосадом, который всегда держал для гостей старый князь.
Советская земля кончалась на водоразделе. Дальше было враждебное государство Усть-Сысольского уезда, созданное беглыми белогвардейцами и финскими диверсантами, мечтавшими о Великой Суоми от Балтики до Урала. Купцы из уездного города увезли свои товары на Печору и отсиживались там, ожидая, когда будет разбита армия Саламатова, чтобы вернуться по домам и начать прежнюю жизнь. Они приторговывали с зырянами, но дела звали их на Резвую. Здесь были должники их, здесь, у остяков, лежали скопленные за последние годы меха. Меха могли уйти на Обь по старой уральской дороге через Вышьюру и Ним. Триста лет искали ее воеводы и ярыжки, да так и не могли найти, но каждый лесной человек узнавал приметы этой дороги от стариков.
Ранней зимой девятнадцатого года остяки прикочевали к селу. Противоположный берег покрылся чумами. На снегу зачернела ископыть олешков, кормившихся по увалам, где редкими плешинами рос ягель. Три старика на лыжах пересекли по льду реку под любопытствующими взглядами сельчан. За плечами они несли туго набитые торока[7]. Сережка, карауливший удобную минуту, чтобы заглянуть к Каркудинову, прошмыгнул вслед за ними.
Войдя в избу, остяки поклонились князю, высыпали из тороков меха, завалив ими весь земляной пол избы. Никогда до этого Сережка не видал столько мехов. Тут были не только лисы и куницы, — а за ними чаще всего охотились деревенские добытчики, — но и соболь и кидус. Больше же всего было белых шкурок горностая с черными кончиками на хвостах.
Долго сидели остяки на земляном полу, привалясь к стенке, натертой за многие годы до блеска. Чуть выше отлакированной полосы была полоса жирная, лоснящаяся — там, где черные прямые волосы гостей прикасались к четвертому венцу избы. Гости были сердитые, голоса их звучали все громче и громче. Сережка спрятался за спиной Каркудинова, но больше всего он испугался, увидев, как из красных глаз Каркудинова потекли по морщинистым коричневым щекам крохотные мутные слезинки, которые старый сказочник так и не стряхнул, не стер, будто пропали у него силы. Потом гости ушли, а Сережка долго еще сидел в избе и слушал, как трудно дышит старик. Мальчик ждал, не зажжет ли сказочник огонь в кованом светце с тремя щипцами, в которые вставляли лучину. Но старик не двигался и молчал.
Когда уже стало совсем темно, старик вдруг окликнул его:
— Сергуня, в чьем доме комиссар живет?
— У Никитиных, — ответил Сережка.
— Проводи меня к нему.
Старик поднялся, вздул огонь, зажег светец, — все это делал он неторопливо, обстоятельно, как и раньше, но Сережка видел, что медлительность старика происходит от слабости, и осторожно сказал:
— Дедушка, может, утром-то легче идти?
— Не только свету, что в солнце, парень, — непонятно ответил князь и подал Сережке один из больших, но легких и мягких мешков, набитых мехами. — Этот вот ты понесешь, а этот — я. — И так же непонятно добавил: — Дитячье сердце, что птенец, — мягкое да пушистое, может, рука не сожмет, побоится.
Сережке показалось, что старик заговаривается, и он испугался. Но ведь и сказки его иной раз было трудно понять. И Сережка пошел впереди князя, который по вечерам плохо видел из-за куриной слепоты, нападавшей на него по осеням и веснам. Старик нес большой мешок, прихватив его левой рукой через плечо, а правой держался за Сережку.
6
Их — по-остяцки медведь, в данном случае — бог-медведь.
7
Торока́ — особый вид упаковки поклажи.