Страница 5 из 32
«Что же делать в оставшиеся дни на земле? – думал Белосельцев, глядя в мертвое лицо Суахили, похожее на камушек с клювом. – Какой совершить поступок, чтобы стать угодным Творцу? Какими деяниями окончить исчезающий век? Как почувствовать, что услышан? Что поступок твой верен, прощение получено, отпущение грехов состоялось?»
Эти слова он обращал к умершему генералу Авдееву, который отправлял его в опасные странствия, а теперь сам уплывал в невозвратное плавание, оставляя на земле своих учеников и соратников. Священник колыхал кадилом, развешивал в воздухе вялый дым. Люди кланялись плывущим дымам, крестились. Белосельцев поднял руку ко лбу. Медленно, продолжая вопрошать генерала, перекрестился, прижимая пальцы к животу и обоим плечам. И почувствовал крестовидный ожог. Словно крест-накрест по голому телу хлестнули крапивой. Крест горел под одеждой, и это был ответ генерала, данный из гроба. Прощальное назидание, посланное с того света.
Гроб подняли, понесли к дверям. На полу остался лежать оброненный из гроба цветок.
На Ваганьковском кладбище печальные запахи тлена и ржавчины витали среди унылых деревьев. Распахнутая на две стороны могила была похожа на открытый рот с коричневыми губами насыпанной пухлой земли. Ловкие, похожие на матросов могильщики опустили на веревках гроб. Глухо застучали комья о крышку. Его, Белосельцева, пальцы были испачканы красноватой землей, похожей на землю Африки. В грубый влажный холм воткнули черенки букетов, положили сырые венки. Медленно стали таять собравшиеся у могилы люди, многим из которых больше не суждено было встретиться.
– Виктор Андреевич, тут мы решили узким кругом помянуть командира, – Гречишников остановил его на кладбищенской аллее, кивнув на стоящих поодаль Буравкова и Копейко. – Присоединяйся... Подымем рюмку за Суахили... – И, не дожидаясь ответа, взял Белосельцева под руку, повел мимо гранитных памятников и железных крестов.
Глава вторая
Они уселись в тяжелый просторный «Мерседес» с немолодым молчаливым шофером в кепке и водительских перчатках. Судя по тому, как Копейко открывал перед остальными тихо чмокающие дверцы, а сам уселся впереди, рядом с шофером, и что-то негромко тому приказал, дорогая машина принадлежала ему. Погрузившись в глубокое мягкое сиденье, не стесненный двумя другими пассажирами, Белосельцев, после печальной, с тихими дымами и яблочными ароматами церкви, после сырого, с истлевающими венками кладбища, оказался в теплом уюте кожаного салона, пахнущего кожей, одеколоном, дорогим табаком, среди циферблатов, лаковых покрытий, негромкой бархатной музыки, которая влилась в ровный рокот мощного двигателя, мягко толкнувшего машину в шумящий поток улицы.
– Семья приглашала к себе домой, на поминки, но мы решили отдельно, узким кругом, кого особенно любил командир. – Гречишников, отдыхая от многолюдья, наслаждался комфортом салона, радовался их тесной компании, был объединяющим центром их маленького сообщества. – А тебя он особенно любил, Виктор Андреевич, выделял. И недавно, за несколько дней перед смертью, спрашивал о тебе.
– Он ведь не многих любил, не многих к себе приближал. – Буравков достал дорогой портсигар, извлек сигарету. Он стал рыться в карманах в поисках зажигалки, и Копейко с переднего сиденья протянул ему золотую зажигалку, от пламени которой затеплился, задымил кончик ароматной сигареты. – Он был едкий, насмешливый. Когда представлял меня к ордену Красной Звезды, сказал: «Смотрите, Буравков, как бы после вашего общения с еврейскими диссидентами у красной пятиконечной звезды не вырос желтый, шестой конец».
– Он действительно вас любил, Виктор Андреевич. – Копейко повернулся круглой седой головой, протянул крупную белую руку к золотому портсигару Буравкова. – Я даже ревновал, когда он нам ставил в пример ваши аналитические разработки. – И, отвернувшись, распустил над стриженой головой мягкий аромат табака.
Белосельцев удивлялся доверительной, почти задушевной близости, которая чувствовалась в отношениях Копейко и Буравкова. Они были в разных станах. Служили у двух воинственных всемогущих магнатов, ведущих между собой беспощадную, на истребление, войну. Магнаты владели несметным богатством, имели собственные телевизионные каналы, подчиняли себе политические партии, спецслужбы, комитеты и министерства. Вели борьбу за высшую власть в стране, используя самые жестокие и изощренные приемы, которые разрабатывались для них Буравковым и Копейко. В ходе этой борьбы раскалывалось общество, разрушались корпорации, вспыхивали забастовки, возникали уголовные дела, бесследно исчезали люди, взрывались лимузины, и страна, приникая к телевизионным экранам, видела отражение схватки в неутихающей интриге, направленной на больного, окопавшегося в Кремле Президента, которого травили и выкуривали недавние друзья и союзники. Буравков и Копейко были стратегами, ведущими многоплановое, с переменным успехом, сражение. Они создавали технологии ненависти. Погружали в ненависть две половины растерзанного, обозленного народа. Сейчас, удобно поместившись в салоне дорогого «Мерседеса», они радушно угощали друг друга вкусными сигаретами, протягивали один другому огонек золотой зажигалки...
– Очень хорошо, что мы тебя встретили, Виктор Андреевич, – Гречишников искренне радовался воссоединению с Белосельцевым после многих лет отчуждения. – Авдеев был бы рад, увидев нас вместе...
За окнами удобной, плавно идущей машины мелькала, золотилась Москва. Прошли, словно пролетели на мягких крыльях, Беговую с конями и колесницами, напоминавшими императорский Рим, Ленинградский проспект, запруженный автомобилями, трущимися друг о друга, как рыбины, переполненные икрой и молокой, стремящиеся на нерест. «Мерседес» вынырнул из-под их блестящих рыбьих боков, включил фиолетовый сигнал, рокочущую сирену, устремился дальше, огибая медлительный, ленивый поток. Тверская, нарядная, предвечерняя, брызгала рекламами, витринами, изображениями пленительных женщин в бриллиантовых колье, уверенных, знающих цену хорошим табакам и одеколонам мужчин. Белосельцеву было хорошо ехать на мощной, мягко ревущей машине мимо своего дома, оглянувшись на склоненную голову Пушкина, зеленую от патины в волосах и складках плаща. Малиновый торжественный дворец и бронзовый князь напротив породили мимолетное впечатление детства, когда с мамой переходили полупустую, голубую от воды улицу Горького, и у мамы в руках был цветок. На спуске ринулись на красный свет, зло огрызаясь тигриным рыком на постового. Скользнули в драгоценное, единственное на земле пространство, где было ему всегда радостно от сменявших одна другую картин Манежа, розовой Кремлевской стены с бело-желтым дворцом, Большого театра с черной квадригой, напоминавшей заостренную набухшую почку, готовую распуститься темно-красной сочной розой.
Здания на Лубянке, торжественные, венчавшие взгорье, все еще чем-то принадлежали ему – пропорциями, ритмом высоких окон и теми волнующими впечатлениями, когда он выходил из тяжелых дверей и тут же, у порога, на влажном асфальте, по которому торопились не замечавшие его москвичи, начинались его опасные странствия – в Афганистан, в Кампучию, в Анголу, в Никарагуа, на иные континенты, стянутые незримыми стропами с этой площадью, на которой в дождь, в снегопад, в раскаленный московский жар стоял конический бронзовый памятник, точный и звонкий, как метроном, хранивший в своей металлической сердцевине грозный звук походного красного марша. Площадь была пуста, памятник был сметен, и эта пустота вызывала больное, щемящее чувство, похожее на вину и ненависть, от которых хотелось поскорее избавиться, миновав оскопленную площадь.
Они отделились от скользкого блестящего месива, нырнули в переулок под запрещающий знак. Невозмутимый водитель в старомодном кепи и перчатках с раструбами вел машину в теснинах торговых зданий, словно раздвигая лепные фасады хромированным радиатором, как ледокол, оставляющий за собой полынью. Проехали с тыльной стороны ГУМ, у которого разгружались машины с товарами, сбрасывая в ненасытную утробу подвалов тюки и ящики. Выскочили на Красную площадь, мимо постового, скользнувшего взглядом по номеру и отдавшего честь. Помчались по хрустящей брусчатке вдоль зубчатой стены и синих конических елей так, словно хотели въехать в Спасские ворота, отчего у Белосельцева возникло чувство тревоги, будто его против воли увлекали в опасную сторону, к розово-седой громаде. Башня походила на высокую каменную ель, пересыпанную снегом, с морозными завитками и чешуйчатыми крепкими шишками, среди которых золотилось, просвечивало туманное солнце часов. Пролилась хрустально-скрипучая трель, словно сосну качнуло высоким ветром.