Страница 3 из 54
Попадались такие, кто, кроме года своего рождения, не помнил ни одной даты. Большинство забывали даже собственные имена. Что уж там говорить об исторических личностях, знакомых по школе, вроде Генриха VIII или Ласло Хуняди, — имени близкого друга и то не помнили. Знавал я одного немца, который напрочь позабыл имя своей дочери. Мало того, ему даже в голову не приходило попытаться вспомнить, как ее зовут. Не все ли равно?
Тщетны были бы усилия раскопать хоть какие-то следы эмоций на такой глубине падения. Все чувства, какие у нас были, проредила, повыдергала война. Они сжались, скукожились на фронте, и из огромного искрометного снопа чувств, взметавшегося в прошлой жизни, остались всего лишь один-два чуть тлеющих уголька, разрозненные черты, слово-другое… Или даже и не слово — непроизвольный выдох: «Ах, мама», или «Илуш», или «Розика».
Это состояние — период глухого мрака — оказалось переходным. Первым просветом был огонь печи, где пекся хлеб, и кухонное оконце, откуда просачивался дух горячего варева. Вероятно, не лишне упомянуть, что основой человеческого самосознания и поныне является краюшка хлеба. Все остальное следует потом. Мечты, стремления, любовь, нежность, молитва и даже воспоминания… всему этому находится место лишь тогда, если в руках у тебя — кусок хлеба.
Итак, тронулся лед, возобновилась уже почти утраченная жизнь. Начали пробуждаться и человеческие чувства. Два человека наконец-то оказались способны к разговору. До сих пор они лишь огрызались: «Пошел отсюда», «Это не твое место» — или аналогичными раздраженными словами. Теперь настала пора и для бесед.
«Ты откуда, браток?» — это самая первая фраза для зачина. Оно и понятно: вдруг да из Пакша, Сенца, Мезёкёвешда. Тогда никакие долгие вступления да объяснения не нужны, разговор покатится сам собой. А уж ежели земляк или односельчанин? В плену каждый разыскивает соседа, брата, свата, кума, разыскивает неустанно, неутомимо. Похоже, каждый венгр застрял в своей деревне, как топор в древесном сучке.
Находились ли земляки, свойственники, родственники, нет ли — кто знает! Но как бы там ни было, а слово за словом — завязывается разговор. Слова хоть и скупые, стертые, а все же человеческие. В длинных, задымленных бараках они жужжат, как рои пчел. Чтобы понять цену этих слов, необходимо учитывать породившее их настроение. Снаружи льет нескончаемый дождь. И столь же нескончаемая череда дней, отличающихся один от другого не больше, чем пустые кадры одной фотопленки. Это не жизнь, но и не смерть. Некое промежуточное состояние.
Жизнь не безнадежна, хотя и не сулит ничего хорошего. Первая радость, первая надежда проглянет лишь годы спустя — после войны, после плена, дома… Мы в рабстве у времени, а это ни с чем не сопоставимо. Даже в тюрьме заключенный на что-то надеется и ждет: вдруг повернется ключ в замке, вдруг да придет помилование, и тогда — на свободу. Здесь никаких ключей, никакого помилования. Здесь разматывается цепь долгих, тягостных лет, цепляются одно за другое зубчатые колеса истории, и ход этого механизма не ускорить ни тоской, ни страстью, ни молитвой… Остается только ждать, день за днем… «А ну-ка, расскажи про глухого Мишогу!»
И Берец рассказывает историю про глухого Мишогу. Ее слышали добрый десяток раз. Она ни у кого не вызывает смеха, ее жуют и перекатывают во рту, как жвачку. У каждого в запасе своя обкатанная история, которая передается всякий раз почти с одинаковой интонацией; так актеры произносят заученный текст роли. Давний обитатель барака, даже слушая вполуха, мигом определит, кто и о чем рассказывает, до какого места дошел и когда подойдет к концу. «Эти два лопуха зазевались, а я как рвану промеж них…» Рванул — значит, Бедэ.
* * *
О зазевавшихся игроках повествует Иштван Бедэ. Продолжение всем известно: «Я обошел центрального нападающего, бегу вдоль правого края штрафной площадки, чуть притормаживаю и… бью. Гол!» Старик Месарош, крестьянин из комитата Бихар, все никак пчел своих забыть не может. «Из Пешта народ понаехал, ну пчелы на них налетели и давай жалить. Я только успевай картофелины пополам разрезать: приложишь сырую картофелину к ужаленному месту, и волдырь как рукой сымет. Потому как супротив сырой картошки лучшего средства нету, ежели пчела ужалила».
Маркович был коммивояжером, и весь барак наизусть знает перечень мелких лавочников Задунайского края. Этот повествует о парфюмерных товарах, противозачаточных средствах и о женах лавочников. «Муж, конечно, ни о чем не догадывался», — таков неизменный конец всех восьми баек о его похождениях. Из восьми обманутых мужей ни один ни о чем не догадывался.
В запасе у Ференци всего лишь одна история: как он однажды выступил статистом в Опере. Начинается история так: «Заходит ко мне Эден и говорит…», а кончается словами: «Да-а, с меня семь потов сошло, но я хоть не зря старался». Вот зачин истории взводного Михока: «Как-то раз мастер велит, обточи, мол, эту детальку…» И конец: «Я чуть с ума не спятил, пока не появился доктор со словами: «Поздравляю, мальчик!» Трудно поверить, но пересказ этой волнующей истории занимал у Михока максимум полторы минуты.
* * *
Вот каким потерянным выглядит человек, наконец-то прибитый к берегу. Он возвращается к жизни, но его все еще трясет лихорадка. Воспоминания, как мы видели, иссякли. Даже если напрячь память, едва удастся наскрести восемь-десять отголосков прошлого. Да и те монотонно повторяются. И каковы воспоминания, такие и сны.
Что же снится пленным по ночам? В основном еда: свежие фрукты, обжаренное, с хрустящей корочкой мясо. Крестины, обручение, рождественское застолье. Тут уж никого не приходится подстегивать, сон рассказать норовит каждый, по горячим следам, сразу же после пробуждения. «Я сегодня ел жареную курицу с зеленым салатом». Другой объедался галушками, третий — варениками со сливой. Так что день начинается с уставленного яствами стола.
Тот, кому не снилась еда, обычно заводит рассказ так: «Снилось мне, будто я у себя дома». Большинство пытаются отыскать мать. Но не найти дома, где она живет. Сын перескакивает через плетень, крадется, ползет по-пластунски. Вступает в потасовку с чужими, иной раз даже с родным отцом. Зачастую до смертоубийства дело доходит — все ради того, чтобы повидать родимую мать. Сны эти повторяются, как байка про глухого Мишогу. Как правило, людям двадцать, тридцать раз кряду снится одно и то же, и сон становится скучным и однообразным, как трафарет маляра.
Удивительно, что третья тема сновидений — война — встречается все реже. А если даже снится, то почти всегда врезавшийся в память момент захвата в плен. Какое-то время рядом со мной занимал место на нарах столяр по фамилии Баратоши. Спал он беспокойно, иногда громко вскрикивал во сне, отчего просыпался и тотчас рассказывал, что ему привиделось. Чаще всего повторялась одна и та же сцена: он лежит на чердаке и из чердачного окна обстреливает улицу. Потом вдруг перед ним вырастает красноармеец и замахивается кулаком. Баратоши вставляет новую обойму и стреляет, перезаряжает и стреляет. А красноармеец знай себе стоит да посмеивается. Но не стреляет.
«Батюшки, что же теперь делать?» — ужасается про себя Баратоши. Перехватывает оружие за приклад и пускает в дело штык. Одним махом рассекает противника надвое. Тело распадается, но затем туловище само собой поднимается и встает на место. Солдат смеется и идет к Баратоши. В руках у него пистолет, черное, круглое дуло нацелено Баратоши прямиком между глаз. «Я испугался до смерти, да как заору… Ты небось слышал?» — «Нет, — отвечаю я. — Ничего не слышал». Баратоши вздыхает и, успокоенный, вновь погружается в сон.
* * *
«Ты откуда, браток?» — так звучит вопрос. Затем очень редко следуют объятия, но чаще всего собеседники попросту усаживаются в сторонке на часок — этого времени хватает, чтобы обсудить краткий период жизни, общий для обоих. Дружба длится всего лишь час. После чего оба встают, расходятся, даже не обменявшись рукопожатием, и при встрече не здороваются. В плену правил приличий не существует.