Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4

Видно было, как он вмиг побледнел.

— Тогда изволь, — произнес он, оскорбленный до глубины души.

Зубы у обгорелого трупа сохранились лучше всего; свет лампы падал прямо на них. Я слышала, как полицейский щелкнул карманным ножом, раскрывая его. Слышала, как клацало лезвие, разжимая зубы. Я подошла к носилкам и оттолкнула полицейского. Миклоша я тоже оттолкнула в сторону и склонилась над изуродованным телом. Господи, сделай так, чтобы у него не было коронки! Сделай так, чтобы погас свет. Сделай так, чтобы зрение мне отказало. Сделай так, чтобы я не видела, не слышала, чтобы разучилась говорить…

Блеснула крошечная яркая точка. Маленькая золотая искорка.

— Простите, вы были правы, — сказала я полицейскому. — Это тело моего сына.

— Вы его опознали?

— Да, опознала.

Домой мы добрались на трамвае. В обязанности Миклоша входило принести дров, а там уж мое дело было протопить. Так было и в тот день. Все шло, как обычно. Живем мы с Миклошем очень просто. В кино не ходим совсем, в театре бываем крайне редко, на постановках классических пьес. В кафе переступили порог лишь однажды, 17 января 1954 года, когда после трехлетнего замалчивания наконец вышла в свет написанная Миклошем биография Петрарки. Готовлю я сама, самые будничные блюда, какие можно состряпать наспех и так же наспех проглотить.

В тот вечер на ужин были сто граммов ветчины, яичница из четырех яиц и чай. Я безо всяких осложнений внесла в комнату поднос с едой. Сама я тоже поела. Боли я не чувствовала. Мыслей в голове не было. Казалось, это вовсе не я сижу здесь и ем яичницу. Мы молча сидели за столом, но и в обычные дни у нас не очень-то принято занимать друг друга беседой. Когда я налила Миклошу вторую чашку чая, он спросил:

— Ты очень устала?

— Нет.

— Может, послушаем музыку?

— С удовольствием.

У нас даже радио нет. Лишь стук старенькой пишущей машинки свидетельствует о том, что двадцатый век не обошел нас стороной. Да, и еще телефон. Но его мы выставили в прихожую, на ящик с грязным бельем, поскольку оба не любим им пользоваться. Миклош вышел в прихожую позвонить Шани.

— Они уходят в кино, — сообщил он. — Но ключ оставят под ковриком у двери.

Мы молча управились с ужином. Я по-прежнему ничего не чувствовала, разве что тупую усталость, временами сковывавшую движения. Но затем, когда я умылась, переоделась и вышла на свежий воздух, это неприятное ощущение прошло.

Каждую среду мы обычно ходим слушать пластинки. Иногда бывало так, что Тоты отлучались из дому, и тогда Илона оставляла гореть свет в прихожей. На этот раз в квартире было темно. Мы стали искать выключатель, но не могли найти. Топчась впотьмах по прихожей, мы вдруг наткнулись друг на друга и оба громко рассмеялись. Затем так же разом и умолкли. Воцарилась тишина. Мы стояли в темноте, не двигаясь. Не знаю, сколько мы так простояли, наверное, очень долго, хотя в темноте время ощущается по-другому.

— Где ты? — спросил Миклош.

— Я здесь, — отозвалась я.

— Пошарь за спиной, может, там выключатель.

— Здесь нет, — сказала я.

Вновь наступила тишина. Я не в состоянии была сориентироваться. Начисто забыла, где находится дверь, и не могла определить, откуда шел голос Миклоша. Я боялась пошевелиться и даже затаила дыхание, словно лучше будешь видеть, если не дышать. Но затем, почувствовав, что задыхаюсь, с шумом глотнула воздух.

— Никак ты плачешь? — спросил Миклош.

— Нет.

— Но я же слышу.

— Тебе показалось.

— Тут нечего стыдиться, — сказал он.

— Я не плачу, Миклошка.





Я и в самом деле не плакала и даже не испытывала никаких особых переживаний — ни потрясения, ни скорби, ни тоски. Наконец Миклош всерьез взялся за поиски выключателя и вскоре зажег свет. Взгляд мужа сразу же упал на меня, но лицо мое было спокойным, а глаза сухими.

— Поставить «Реквием»? — спросил он.

— Да.

— Чей?

— Чей хочешь.

— Моцарт подойдет?

— Подойдет.

Он поставил пластинку. Мы сели так, чтобы не встречаться взглядами; он смотрел на обтянутую шелком колонку проигрывателя, а я — на него. Я смотрела на его выступающий, резко очерченный подбородок, нос с горбинкой, впалые щеки. Лицо, которое уже взяла в работу старость, было по-прежнему очень знакомым, но и слегка чужим. Миклош просил моей руки возле кустов пеларгонии, в саду моих родителей на окраине Будапешта. Тогда он выглядел полнее и симпатичнее, был куда более привлекателен и предан до самозабвения; теперь ничего подобного о нем не скажешь. Единственное, что сохранилось в нем от прежних времен, это его честность. Он честен не только с друзьями. Даже все его исследования в области итальянской литературы отличаются каким-то пуританизмом, он иногда ошибается, но его нельзя подкупить. Семь лет назад критика объявила его идеалистом, в результате чего три года он вынужден был зарабатывать лишь уроками итальянского, а меня уволили из женской гимназии на улице Лоняи. Но ведь любовь нельзя вытравить без остатка. Года не пощадили нас, однако честность Миклоша оказалась неподвластна времени. Я люблю в муже честность, потому что это единственное, что сохранилось в нем.

Когда исполнялся «Agnus Dei», он вдруг произнес:

— Можно ведь и смерть встретить с надеждой.

Я вздрогнула. Моцартовский «Реквием» — одна из любимейших моих вещей, но на сей раз я почти не вслушивалась в музыку и не поняла, на что он намекает.

— Ты имеешь в виду Денеша? — спросила я.

Он кивнул. Мне стало стыдно. Пока звучал «Реквием», я ни разу не вспомнила о сыне. Я была вялая, заторможенная, как после глубокого наркоза; лишь когда вернулись домой Илона и Шани, во мне словно шевельнулось что-то.

Тотов я в друзья не выбирала. Они достались мне готовыми, как «друзья мужа». А между тем Миклош и Шани настолько разные, прямо небо и земля. Семья Тотов жила совсем не так, как мы. У нас была профессия, у них — страсть; я одевалась, Илона справляла туалеты. Они не испытывали недостатка ни в чем и все же постоянно что-то приобретали, и всякий раз вещь обходилась чуть дороже тех средств, которыми они располагали. И они повсюду бывали: на пляже, на футбольном матче, в ресторанах. Почему мужчины считались друзьями, всегда было для меня загадкой. Правда, Шани очень уважает Миклоша, но ведь Миклоша все уважают.

Когда Тоты пришли домой, я впервые почувствовала, что со мной что-то случилось. Должно быть, тот, кто не знает, что такое пожар, чувствует себя так неуверенно, общаясь с погорельцами; ведь пока черт не назван, его вроде бы и не существует. Вот и Тоты из кожи вон лезли, стараясь не упоминать о пожаре, и, наверное, от этого в сердце мое закралась дрожь.

Мы все четверо разговаривали стоя. Хозяева прямо готовы были разбиться в лепешку. Поставили еще одну пластинку: отчего бы нам не послушать Вивальди. А можно и не слушать музыку, а просто поужинать с ними. Или хотя бы попить кофейку — натуральный растворимый кофе, они получили из Швейцарии благотворительную посылку… Я на все твердила: «Нет, спасибо большое, пора домой».

— Ну, ладно, — смирился наконец Шани. — Сегодня не стоит навязываться Шарике. Тогда давайте я отвезу вас домой.

— Как это — отвезешь? — поинтересовался Миклош.

— На машине.

— У тебя есть машина? — обомлел Миклош. — С каких это пор?

— С сегодняшнего дня.

— Шутишь?

— Какие тут шутки!

— Что это тебе взбрело — покупать машину?

Шани подробно объяснял, пока мы спускались по лестнице. Уже в ту минуту я почувствовала, как к горлу подступает комок и во рту появилась горечь. Это, мол, высшее наслаждение, разливался он соловьем. Мужчина, мол, искони снедаем внутренней жаждой мчаться, нестись куда-то, и эту внутреннюю потребность способен удовлетворить лишь автомобиль. За долгие тысячелетия человек, мол, не сыскал себе нового пьянящего средства, и это пьянящее чувство покорения пространства заложено в нас изначально…

Здоровяк весом чуть ли не в сто килограммов, Шани плюхнулся на сиденье машины, заставив пружины застонать. Уличные фонари горели еще не везде, поэтому он иногда включал фары, и машина врывалась в белый световой тоннель. Прохожих почти не попадалось, хотя комендантский час был уже давно отменен. Мы молча мчались по улицам, направляясь к мосту через Дунай. Я чувствовала, что Шани так и подмывает продолжить разговор, но он стесняется меня. Впрочем, гордость нет-нет да и прорывалась наружу.