Страница 10 из 52
И вот год назад они встретились снова. Революционный кружок «Зарево» получил задание написать на стенах вокзала слова протеста против кровопролития в Маньчжурии. Для этого понадобилась трудносмываемая краска. Гром предложил обратиться к товарищу Фаусту. А Фауст, оказавшийся братом Дины, хоть и клялся, что для него это сущий пустяк, несколько часов провозился с разными составами и все впустую. Под конец ему показалось, что он нашел подходящий рецепт. Для проверки хитроумного карминового зелья он измазал им единственный стул, а сам выбежал за водой. В этот миг и случилось войти Дине. Не заметив, что стул испачкан свежей краской, она села на него. Робис же так оторопел, что не смог вымолвить ни слова. Опомнился он лишь тогда, когда девушка села на краску…
Спустя год после этого случая Робис при встрече с Диной шутя спрашивал, сошло ли пятно с ее платья. Нет, отстирать его не удалось, так же как Робису не удалось отделаться от своего чувства. Была бы Дина постарше, он без колебаний предложил бы ей разделить с ним скупые радости и многочисленные опасности жизни «государственного преступника». Но Дина была еще совсем ребенком, ее хрупкие плечи не выдержали бы такой ноши. Поэтому Робис при виде ее старался быть равнодушным. Он считал, что ограждает ее от беды. И это чувство доставляло ему даже некоторое удовольствие. Так продолжалось до отъезда Дины.
А теперь — Атаман! Ну что ж, пусть они будут счастливы… Хоть это и звучит банально, но революция еще не придумала новых названий для чувств тех людей, которые не представляют себе настоящего счастья без борьбы…
Робис вернулся к действительности и увидел, что Дина все еще стоит у двери…
Он до боли в пальцах сжал спинку стула.
— Рад тебя видеть! — Голос его прозвучал глуховато, но твердо и приветливо. Впервые в жизни он разговаривал с Диной, подавив в себе чувство смущения.
— Роберт, я должна поговорить с тобой…
— Не нужно, Дайна, я все понимаю! — Он мягко улыбнулся, но суставы сжатых пальцев стали еще белее.
Дина окончательно растерялась. Еще не так давно в минуты смущения она обычно расплетала и вновь заплетала кончик косы. Вот и сейчас ее пальцы машинально повторяли это движение, но косы уже не было.
— Да, я подстриглась, — сказала она, заметив пристальный взгляд Робиса. — Решила, что боевичке длинные косы не к лицу.
Только теперь Робис понял, что изменилось в облике Дины. Не хватает золотой косы — той косы, при взгляде на которую он всякий раз снова превращался в застенчивого деревенского паренька.
— Жалко, — сказал он. — А мне твоя коса так нравилась.
Глаза Дины затуманились.
— Не сердись, пожалуйста, Робис. У меня такое чувство, словно я нехорошо с тобой поступила…
Он пожал плечами:
— Со мной? Нет, ты чудачка, Дайна! Признайся, ты, наверное, вообразила, будто я в тебя влюблен?
— Это не так?… Ах, Робис, тогда я счастлива вдвойне! — И она поцеловала его в щеку.
2
Целый месяц Атаман провел вдали от Риги.
Внешних перемен в городе заметно не было. Вот стоит городовой и, ухмыляясь, глазеет, как пьяный мужчина колотит свою жену; вот из ворот выходит горбатый старьевщик, поднимает палкой с острым гвоздем на конце раздавленный окурок и жадно закуривает; вот, расталкивая встречных своим круглым животом, важно вышагивает купец. Немного дальше гурьба оборванных ребятишек гоняет по улице ржавый обруч. Их разогнала мчавшаяся карьером четверка с графской короной на экипаже. Мальчишки недостаточно быстро отскочили в сторону, и ливрейный кучер, ругаясь на чем свет стоит, успел одного-другого огреть кнутом.
Атамана обуяла неудержимая злость. Еще мгновение — и он бы догнал карету и стащил кучера с козел. Однако вовремя сдержался — соберется толпа, произойдет скандал. Нет, нельзя обращать на себя внимание.
Но из-за того, что пришлось подавить в себе гнев, чувство раздражения только возросло.
Как назло, к «коммуне» надо было идти по хорошо знакомым улицам. Вот глухой дощатый забор, за которым в мрачном флигеле прошло детство Атамана. Над воротами все еще красуется ненавистная доска с надписью: «Корсетная фабрика Иоганна Русениека».
За то, что он стал революционером, нужно быть благодарным его отцу. Относился он к сыну хорошо и, самое главное, ничего не запрещал. Разве только одно — Эрнест не смел показываться на фабрике.
Но однажды настал день, когда романтически настроенному пятнадцатилетнему мальчику, увлеченному сильными, свободолюбивыми героями Байрона, довелось увидеть «добряка»-папашу с иной стороны.
В комнате Эрнеста всегда валялись пластинки китового уса, который употреблялся для корсетов. Мальчик иногда что-то мастерил из них. Однажды он стал свидетелем того, как отец закатил пощечину молоденькой ученице Кате за то, что она сломала грошовую пластинку. Ударил зло, наотмашь. Потом вытер пальцы платком и ушел. Эрнест, тайком пробравшийся в цех, замер от ужаса. Так вот каков он — его отец! В эту минуту в мальчике что-то надломилось, рухнуло. И рухнуло навсегда.
В тот же вечер он сбежал из дому. Его вскоре поймали, привели к отцу. Впервые в жизни Эрнест узнал, что такое порка. Отец выпорол его жестоко, по всем правилам, после чего запер на ключ в комнате. Ночью Эрнест связал простыни, полотенца — все, что попалось под руку, — и через окно спустился с третьего этажа, рискуя сломать себе шею. Он пробрался в гавань, где обычно швартовались парусники дальнего плавания, и спрятался на какой-то шхуне. Два дня Эрнеста донимала морская болезнь, однако мальчик не жалел о своем поступке. Он хотел умереть назло всем, в особенности отцу. Потом буря поутихла, и все остальные чувства заглушил голод. Он вылез из ящика, в котором держали якорную цепь. До самого горизонта катили волны Северного моря — назад пути не было. Но вскоре его радости настал конец. Капитан надавал «зайцу» крепких оплеух, совсем, как в тот раз отец — Кате, и мальчик усвоил еще одну житейскую истину: в мире существуют господа и рабы.
Эрнеста определили на камбуз в помощники корабельному коку. Команда, собранная из пропойц и людей отпетых, всячески издевалась над неповоротливым поваренком. На него сыпались затрещины, брань. Ради забавы его опаивали ромом и загоняли на самые верхние реи. Но, как ни странно, на товарищей по команде он не озлоблялся. Уже в юном возрасте он понимал, что таких, как они, можно лишь презирать или жалеть. Он искренне досадовал, что рабский труд, жизнь под кнутом превратила в зверей тех, кто должны называться людьми. И каждую нанесенную ему обиду, каждую полученную им затрещину он заносил на счет отца и ему подобных…
Воспоминания ранней юности пробудили злость в душе Атамана. Немыслимо дольше терпеть весь этот гнет. Все вокруг стонало от несправедливостей, и все взывало к грому и молнии революции. Пора переиначить жизнь. Она должна стать не такой, как в Бельгии, где социалисты думают только о своем кошельке… Нет! Она должна стать совсем новой, чтобы человек мог проявиться в ней во всей своей красоте!
В таком душевном состоянии Атаман пришел на явочную квартиру. Первое, что он услышал, было известие об аресте Грома.
Атаман не искал слов, чтобы успокоить и ободрить Лизу, — только сами собой сжимались кулаки. Он даже толком не поздоровался с товарищами, отстранился от Дины, выбежавшей ему навстречу с глазами, сияющими от счастья, и молча уставился хмурым взглядом на Робиса.
— Ну, что все скисли? — заговорил он после тяжелой паузы. — Чего мы еще ждем, Робис? Надо собирать ребят, выручать Грома. Пошли!
— Я никуда не пойду!
— Что с тобой случилось? — удивился Атаман.
— Ничего. Как будто ты сам не знаешь, что мы теперь не имеем права рисковать собой!
— Значит, тебе партийная дисциплина важнее жизни друга?!
— Представь себе, что да… И ты тоже никуда не пойдешь!
— Это ты говоришь мне? Атаману еще никто ничего не мог запретить! — И он круто повернулся.