Страница 14 из 100
— Возьми и меня с собой, Доброслав, я тоже тебе буду вернее верного, как собака, как Бук твой… — И столько мольбы было в глазах Дубыни, этого издерганного, но не сломленного судьбой человека, что Клуд сразу поверил ему и сказал:
— Я бы взял тебя, друг. Но после разговора с Аристеей, древлянкой, все круто переменилось… Я долго размышлял и теперь уже более твердо, нежели тогда, при общении с Настей, скажу: да, мы должны не сидеть, а идти будущему навстречу, надо спешить! Пролитая кровь моих родичей требует отмщения. Я задумал, Дубыня, пробраться в Константинополь, найти Иктиноса и от имени погибших на празднике Световида казнить. Настя сказала, что он служит регионархом, начальником над людьми, которые поддерживают порядок в одном из четырнадцати регионов города. Греческий я знаю. И с чем бы мне ни пришлось столкнуться, эту месть я постараюсь свершить. А потом, если убережет меня бог, уйду в Киев…
— Го-ло-ва! — восхищенно протянул Дубыня. — Такое тоже по мне, Клуд. Да мы не только Иктиноса, а и самого…
— Постой, постой, ты прежде, чем согласиться идти со мной, подумай.
— Ха, Дубыня думает только до пабедья[36], а сейчас, кажется, уже далеко за полдень!
— Хорошо, только об этом никому ни слова!
Еще некоторое время пути, и они увидели переправу через Альму и селение. Был уже глубокий вечер. В избах светились лучины, пропитанные бараньим жиром. Пахло кизячным дымом, в клетях блеяли овцы, на реке раздавались голоса запозднившихся рыбаков.
— Видно по дому в середине селения, что живет там тиун… Так? — обратился Доброслав к Дубыне и, дождавшись утвердительного кивка, продолжил: — Мы едем туда на постой, а ты давай к своим. Утром увидимся у переправы.
Дубыня спрыгнул с повозки и сразу же юркнул в кусты, росшие обочь дороги. Свернул на тропку, ведущую к самому берегу, до боли знакомую с детства. К реке спускались выбитые в камне ступеньки, и там, на воде, покачивалась привязанная за валун лодка, так похожая на ту, которая была у отца, узконосая, с поднятым кверху килем. На нем сушилась сеть. Дубыня шагнул в лодку, сел и зачерпнул рукой воды, смочил разгоряченное лицо, потом перегнулся через борт и жадно напился из Альмы. Вспомнились поездки на тот берег втроем — с отцом и маленьким братом — в Олений лог, где собирали они матери и сестрам дикую малину, особенно по этой части все больше старался братишка. Дубыню тянуло с отцом все дальше в дебри — увидеть оленя и подстрелить его из лука… Иногда это удавалось, и тогда в семье рыбака наступал настоящий праздник. Часть добычи они обязательно оставляли лесным и речным добрым духам, вешая куски свежего мяса на сухие ветки деревьев и бросая их в воду. А в избе разводили большой огонь в очаге, варили оленину в железных котлах, а то и просто жарили ее на вертелах. Потом скликали соседей, и от оленя оставались рожки да ножки… Пили бузу, вино, пели гимны богам, плясали до самого восхода Ярилы и расходились довольные. Мать упрекала отца: зачем, мол, все мясо скормил людям, самим потом нечего будет есть, припрятал бы несколько кусков в холодный погреб. Отец, добрый, сильный, белокурый, хмельной после ночи, улыбался и лез обнимать мать… «Ничего, жена, добро всегда окупается…» — говорил он, и в эти минуты Дубыня очень любил его. Было бы неверно говорить, что только его, он любил и мать, и своего младшего брата, и сестренок, и всех тех, кто недавно сидел за длинным дубовым столом, пил их вино и ел их мясо…
Дубыня вспомнил это и усмехнулся: «Добро окупается… Может, ты был, отец, не совсем прав?.. Душа твоя должна видеть сверху, как покарала нашу семью жизнь. А за что? Потому что мы были добрыми… А я восстал, превратился в татя… Видимо, так угодно богам».
Чернобородый сошел с лодки на берег и направился к низенькой избе, что стояла ближе всех к Альме.
Луна уже взошла высоко, и бледный свет ее ровным мертвенным покрывалом застлал все вокруг, и будто разом в избах приугасли светильники, растворились дымы в этой неподвижной мутной белизне. И снова где-то за Оленьим логом завыли волки. По телу Дубыни пробежали мурашки, он вымахнул на берег по каменным ступеням и очень скоро очутился перед знакомой дверью, на которой знал и любил каждую щербинку и каждую трещину. Взялся за кольцо, хотел постучать, но тихонько опустил его. Обошел три раза вокруг избы, заглянул в окна, затянутые бычьими пузырями, но ничего, кроме размытого света лучины, не увидел. Прислушался к сонной возне овец и хрюканью свиней в хлеву, направился снова к двери. И тут почувствовал, как сзади кто-то крепко обхватил его за плечи. Дубыня правой рукой потянулся за нож, но и руку сжали больно, обернулся и при лунном свете увидел лицо, глаза. Воскликнул:
— Брат мой!
Тот тоже, узнав его, по-мальчишески всхлипнул и уронил свою голову на плечо Дубыни. Потом поднял ее и проговорил:
— Дубыня?! Радость-то какая! Неужели ты?! — не верил он еще. — Я сижу чиню хомут, слышу — тихо кольцо на двери звякнуло. Вышел на порог, гляжу — возле избы ходит кто-то. Я — за угол, и ты как раз вышел… Пойдем в дом.
— Погоди, давай посидим… А то у меня душа сейчас в небо взлетит… Да еще тут этот проклятый волчий вой, будь он неладен.
— Вторую ночь как объявились за логом… Жена говорит: что-то должно произойти. Вот и произошло… — Младший снова обнял Дубыню.
— Жена?! Так ты, значит, женат, и дети, наверное, есть? — спросил Дубыня.
— Есть, двое — мальчик и девочка.
— А сестра как?
— Давай и впрямь посидим… Сейчас о ней расскажу…
У Дубыни снова заколотилось сердце. Увидев, как изменилось лицо брата при имени сестры, младший успокаивающе положил свою руку ему на плечо:
— Не пугайся, брат, с нами она. Только… — Голос его дрогнул.
— Что?! Говори! — тряхнул его за грудки Дубыня.
— Только сейчас на нее взглянуть страшно… Она плеснула себе в лицо огненный отвар из бирючьих ягод. Чтоб, значит, никто из хазар на нее не позарился, как когда-то тиун на старшую сестру.
Дубыня молчал и кусал губы. «Боже правый, где твоя справедливость?!» И на глазах у него выступили слезы.
— Полюбила она парня. Хороший был парень, работящий, красивый, сильный. Да продали его за долги. Угнали куда-то, может, попал в солдаты, может, гребет веслами на византийских галерах. Вот сестра и… А какой красавицей росла, с лица только воду пить… Тебя первое время, как убег, вспоминала часто, спрашивала: «А где мой другой братик?» Маленькая еще была. А когда подросла — уже и не спрашивала, только однажды сказала, что погиб ты, сон она видела… И как будто успокоилась…
Дубыня стиснул руками лицо, до боли сжал веки — крепился, чтоб не разрыдаться.
— А теперь пойдем, я разбужу их… — Младший взял под локоть Дубыню.
— Нет, брат мой, не пойду я теперь… Не могу! Не могу видеть изуродованного лица сестры. Потом, сам говоришь, умер я для нее. Сам говоришь, успокоилась она… Не будем ей, голубке, рвать душу… И не говори, что я был. Бог даст, может, и свидимся. Прощай, братишка… И благословляю вас всех на правах старшего.
Дубыня снова вернулся в лодку и всю ночь просидел в ней. Думал. И слышал волчий вой, но уже он не волновал, как прежде, сердце — оно болело и разрывалось на части совсем от другого… «Да, прав Доброслав, мы должны схлестнуться с врагами… Обязательно должны, иначе сердце изнеможет в бесполезной тоске, изойдет кровью и перестанет биться… А оно должно стучать в нашей груди, как в ковнице молот, кующий меч…»
Когда только-только над лесом и холмами появилась светлая синяя полоса, Дубыня направился к переправе, которую уже ладили бородатые мужики. Через некоторое время от дома тиуна потянулись подводы с солью, послышался зычный, бодрый голос Фоки.
Доброслав, завидев Дубыню, приобнял его за плечи и шепнул:
— Вчера купил для Фоки вина и напоил, чтоб он тебя не хватился. Утром еще в его баклажку долил. Вот он и веселый спозаранку. Повидал своих?
— Повидал… — чуть не плача, ответил Дубыня. — Потом расскажу.
36
Пабедье — время почти перед самым полуднем.