Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 51



Еще тогда, на фабрике, мать Шурика с грустью подумала, что таким вот молодым, беззаботным легко быть веселыми и бойкими. Иное дело, когда приходится думать о ребенке, брошенном без присмотра.

Шурик не маленький, но он не привык оставаться один. Даже когда жандармы забрали его отца, когда тот, бежав из ссылки, жил в эмиграции, его мать, трудясь целыми днями, не расставалась с ним, брала работу на дом, шила на магазинчик готового платья. А теперь придется бросать его одного…

Но все-таки надо радоваться, что удалось добиться места на фабрике. Москве недоставало кочегаров, кузнецов, почему-то обнаружилась нехватка машинисток и дворников, но среди швей, по вполне понятным причинам, была безработица. Татьяну приняли лишь потому, что муж уезжает на передовую.

Муж… Нахмурив широкие светлые брови, жена Григория Дедусенко спускается в вестибюль, чтобы в который раз за сегодняшний день взглянуть на часы. С трудом различив на циферблате положение стрелок, она убеждается, что ранние декабрьские сумерки наступили не преждевременно, а в положенный час. Почему же так неточен ее Григорий?

В полутьме вестибюля поблескивало украшенное позолоченными амурами трюмо. Тусклое, давно не протиравшееся зеркало отразило крупную женскую фигуру. Как ни исхудала Татьяна, а тонкой не стала — кость широка. Не нравится Татьяне это отражение, она никогда не считала себя красавицей, а теперь и подавно: щеки впали, скулы торчат.

Чтобы подольше не возвращаться в номер, наводящий тоску, она выискивает себе занятие. Вынула из коротких русых волос круглый гребень, причесалась поглаже, оправила на себе просторный жакет и уже без всякой надобности принялась водить пальцем по трещине, уродующей трюмо.

Трещина эта, как и отбитый нос у позолоченного амура, хранила память о самых последних, навсегда оборвавшихся купеческих кутежах.

Надо бы подняться наверх, но Татьяна стоит и стоит, оглядываясь всякий раз, когда хлопает входная дверь и в нетопленный вестибюль волной, окатывающей ноги, врывается уличная стужа.

Прошагал матрос с винтовкой на ремне, дулом вниз; плача скользнула девочка с пустым ведерком; просеменила старуха Куницына, известная на всех трех этажах тем, что днем она регистрирует частные библиотеки, а вечерами докучает всей гостинице описанием виденных ею книжных сокровищ. Затем вошла пара, заставившая Татьяну вскрикнуть:

— Агафонов? Вы?

Муж и жена Агафоновы были жильцами «Апеннин». Сам Агафонов, человек не старый, но поседевший на поселении в сибирской деревушке, вместе с Дедусенко заканчивал курсы красных командиров. Сегодня поутру Агафонов заходил за Григорием, шутил, что вот, мол, приходится по милости Колчака проделывать обратный путь в Сибирь. На курсы Агафонов ушел вместе с Дедусенко. А что же сейчас? Татьяна спросила:

— Вас давно отпустили?

Жена Агафонова высвободила подбородок из-под теплого платка и звонко откликнулась:

— Как обещали, так и отпустили. Успели уже у матери побывать.

Развязав платок, сползший на самые глаза, стряхнув с него снег, она спросила:

— А ваш где? Не пришел разве?

Татьяна ответила вопросом:

— Может, его куда послали?

— Постойте, постойте… — Агафонов дважды обозвал себя старым ослом. — Он же просил передать, что заглянет в союз…

— Зачем? — ревниво перебила его Татьяна.

— С товарищами попрощаться. Он и сапоги мне всучил, а я, уж простите… В номере они у меня…

— Какие сапоги?



— Обмундировали все-таки… — Агафонов щелкнул новенькими каблуками. — На Григория не сердитесь. Отпуск у нас большой, на целые сутки.

«Целые сутки, — хмуро подумала Татьяна. — Перед такой разлукой».

Войдя в номер, посеревший от сумерек, она устало опустилась на диван, машинально погладила его плюшевую обивку. Под руку попадались то гладкие, залоснившиеся полосы, то слипшиеся жесткие кустики ворса. Вероятно, диван частенько обливали вином, пачкали закуской.

Вопреки всякой логике, Татьяна мысленно обрушилась на Союз пищевиков. Профсоюзники вдруг превратились в ее представлении в скопище людей, не желающих понимать, что у человека, кроме товарищей по работе, есть семья, имеющая право провести с ним последние сутки. Охотно вспомнила она и о том, как Дедусенко поначалу противился, когда Московский Комитет партии предложил ему поработать на отнюдь не романтическом поприще — в профсоюзе пищевиков. Сам подтрунивал над тем, как нежданно подвела его после Октября давняя работа слесарем на паровой мельнице под Екатеринославом. Посчитали пищевиком, объяснили, что здесь-то и требуются особо честные люди, насчет романтики посмеялись вместе с ним.

Сидеть без дела она не умела. Едва включили свет, вновь принялась за хлопоты. Стол был накрыт торжественно, в центре его на чистом полотенце с вышитыми краями красовалась тарелка с тремя разложенными веером воблинами. Да и сама хозяйка принарядилась, верная правилу: в минуты разлада особенный порядок во всем.

Чтобы и сын был на высоте, мать извлекла его из коридора в самый разгар игры в казаки-разбойники. Умыла, нарядила и усадила играть тремя оставшимися от давних времен оловянными солдатиками.

Однако Шурка-то и испортил все дело. Мало того, что не выдержал, потребовал свою рыбину, сам захотел ее очистить. А могла ли его мать позволить портить ценный продукт? В семье она одна артистически управлялась с воблой: трахнет по подоконнику — мигом отлетает голова, словно отпиленная.

В самый неудачный момент, когда Шурка концом вышитого, но уже измятого полотенца вытирал слезы, когда ничто на столе не напоминало о праздничном ужине, в номер вошел глава семьи.

На шинели таял снег. Новые, сегодня выданные, надетые впервые, неширокие ремни крест-накрест пересекали грудь свежеиспеченного краскома. Лицо с мороза было багровым. На концах коротко остриженных темных усов поблескивал мокрый ледок. Все вместе, весь вид вошедшего остро напомнил Татьяне о том, что впереди у него неведомая солдатская судьба, сибирская стужа, фронт. Сердце ее заныло, но язык сделал свое злое дело.

— Вспомнил, наконец, о своих?

В семье было известно, что матери свойственно порою действовать «наотмашь», не разобравшись. В таких случаях отец не тратил слов, молчал. Молчание было тем упорней, чем несправедливей вела себя другая сторона. Сейчас лицо его стало каменным. Разделся он рывком, шинель повесил, словно бросил. Притянул к себе сына.

Татьяна уже остывала, но не знала, как нарушить невеселую тишину. Однако Григорий вдруг сказал просто:

— Принес оправдательный документ. Получай! — Он нашарил в кармане гимнастерки сложенные вчетверо листки папиросной бумаги с отпечатанным на машинке текстом. Однако не протянул жене, а, взглянув на сына, попридержал. — Уложи атамана, тогда и прочтешь.

— Не получится! — твердо сказал Шурик. — Не уложите.

— Получится. Уложим, — еще более твердо возразил отец.

Мать живо приготовила сыну постель. Расстелила на диване пышное пуховое одеяло, выстеганное завитушками на купеческий лад. Как мало гармонировало это атласное одеяло или постеленный на полу кокетливый коврик с ее собственным видом, хотя бы с изношенными, утратившими всякий фасон ботинками!

Надо бы дать команду ко сну, но Татьяна не торопится. Много ли в жизни отец и сын бывали вместе? Пусть наговорятся… Когда они рядом, сходство между ними особенно разительно. Оба тонколицы, кареглазы, темноволосы и, как убеждена Татьяна, красивы. Сама она — это тоже для нее несомненно — выглядит рядом с ними малоинтересной, неуклюжей. Она не понимала, что ее широковатое, открытое лицо имеет особую прелесть, а сильная, крепко сколоченная фигура радует глаз своей статью.

Отец прикладывает к мальчишеской куртке красную жестяную звезду — прощальный подарок.

— Ты теперь один останешься с мамой, — тихо произносит он. — Будь мужчиной!

Шурик поправляет на груди красную звезду. Жестяной острый луч должен глядеть строго вверх, никуда не уклоняясь. Мальчик понимает, что отец говорит не просто о мужчинах, а о таких, которые носят красную звезду. Он негромко отвечает: