Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 81

— Пахомий, — крикнул ему монах, — не мои это слова, а речение Златоуста, свидетельствующее, что рай заключен в духе. В нас самих — и благословение и радость, в духе нашем и нашей душе, где же еще?

— И осмелился ты, Максим, — продолжал многоголовый Пахомий, — написать в своих посланиях новую хулу против веры, страшнее всех прежних. Злой человек из злого выносит зло, так и ты, Максим, подобно тому, как раньше утверждал, будто сидение Христово одесную Отца его временное и минувшее, и вместо «сидит» писал «сидел», и теперь говоришь, исправляешь и переводишь так же и еще хуже. Греческая мудрость твоя толкает тебя писать «родился», а не «стал», как говорит Священное писание о господе нашем, безначальном и вечном, представляя его не сотворенным, а творцом: не рождается он и не умирает, а был, есть и будет во веки веков.

Пахомий опять повысил голос, и Максим не утерпел, снова вскочил со скамьи.

— Господи, помилуй! Брат Пахомий, бедный Пахомий! Вдумайся, что ставишь ты мне в вину? Нелепы и смешны твои упреки! Да учился ли ты, несчастный, грамоте?

Только теперь Пахомий как будто обратил внимание на старца. Он изумился его словам и воззрился на него белыми своими глазами, выражавшими святое негодование.

— Опомнись, Максим, и устрашись! — проговорил он и замахал руками, словно отгонял злых духов. — Говоришь ты, точно чародей… Я же исполнил долг свой с чистым сердцем и с истиной на устах! — И, повернувшись, он торопливо зашагал к двери, отворил ее и исчез.

Шатаясь, монах тоже добрался до двери, ухватился за косяк, крикнул вслед Пахомию:

— Не уходи, брат Пахомий, молю тебя, сжалься, соизволь выслушать мое оправдание. Скорбит душа моя от твоих слов. Ведь ничем не отличается одно понятие от другого, брат мой. Разница только во времени… Брат Пахомий…

Пахомий между тем уже нырнул в ворота. Осторожно переступая с камня на камень, приподнимая рясу, чтоб не волочилась по сырой земле и траве, он приблизился к ожидавшей его повозке…

Тут-то и вскочил писец Григорий. Лицо его было белым.

— Что же ты делаешь, старче? — крикнул он, втаскивая Максима в келью. — С кем препираешься? Рубишь сук, а ведь сидишь-то на нем!

Максим дышал с трудом. Он побледнел, взгляд его блуждал. Тщедушное тело монаха без сил упало в объятия Григория. Писец взял Максима на руки, перенес на постель, снял с полки бутыль с уксусом, оросил им лицо старца.

— Эх, отче, — качал головой Григорий. — Что толку в твоей мудрости? Столько страстей претерпел, а ничего не понял. Так и норовишь навлечь на себя еще худшие муки. Нашел с кем беседовать о грамоте да о временах — с Пахомием! Не лучше ли было растолковать это своему посоху?

Максим вздохнул.

— Ты прав, Григорий; пустой, напрасный был труд. Я и сам понял по выражению его лица. Ничего не смыслит в этом Пахомий.

— Кому ты говоришь о Пахомии? — вспыхнул Григорий. — Уж я-то знаю его хорошо, вместе принимали постриг. Пустая голова, ничего не смыслит. И то, что сказал тебе сегодня Пахомий, он, верно, целый месяц заучивал как тропарь… Однако и ты, старче, да простит мне господь, нисколько не лучше. Ты ведь тоже ничего не понял из того, что сказал Пахомий.

— Как же? — изумился Максим. — Я выслушал все…

— Выслушал, это я видел…

— Выслушал и понял. Знаю… Опять хотят обвинить меня в ошибках и ереси…

Писец склонился над ним, посмотрел прямо в глаза.



— Хочешь ли ты, старче, вернуться к себе на родину? Хочешь ли выбраться наконец отсюда?

— Сам знаешь, зачем спрашиваешь? — вздохнул Максим. — День и ночь молю господа…

— Молитвы хороши, да мало этого, старче. Тридцать лет молишься, пишут о тебе царю патриархи, пишут игумены, а что толку? Молись, однако сделай и то, о чем тебя просят. Усмири свою суровость, пользы она не приносит. Послушай, что я тебе скажу: сядь и напиши послание, какое желает получить епископ, и он вернет тебе свою любовь.

Максим удивился.

— О каком послании говоришь? О послании мне ничего не передавали!

Писец наклонился к его уху.

— Передали, да ты не понял. Пахомий сказал ясно: владыка хотел бы получить послание, восхваляющее храмы, что он поднял из пепла. Уж не думаешь ли ты, что нашего епископа волнует, куда плывут латиняне на своих кораблях? Эх, старче, столько в тебе мудрости, да так и не научился ты ею управлять… До сих пор не понял, почему не отпускают тебя на Святую Гору? Тридцать лет держат тебя здесь, умер великий князь Василий, стала править княгиня Елена, отравили Елену, стали править бояре. Один боярин убивал другого, вражда и война не затихали в Москве, сколько князей и митрополитов возносились и низвергались, однако ни один не отпустил тебя на родину, как ты думаешь — почему? — Григорий умолк и выжидающе посмотрел на Максима. — Да потому, что больно ты суров, старче! Порицаешь нас, не даешь спуску, а мы хотим, чтобы нам говорили ласково и на ушко, такие уж мы есть, незрелые разумом, плохие христиане. Но ты-то ведь человек мудрый, вот и поступай мудро.

— Григорий, ежели лекарство сладко, то какой с него прок? — возбужденно ответил Максим. — Исцеление заключено в горечи, что же тут может поделать врачеватель?

Григорий замотал головой:

— Нет, старче, больно уж ты суров. И владыку нашего ты сильно опечалил. Однако не забывай: нет у тебя другого покровителя, кроме владыки Акакия. Он и так немало для тебя сделал.

— Разве ж я это отрицаю? Благодарю его, кланяюсь ему…

— Вот и напиши тогда послание, поступишь справедливо…

— Толкаешь меня писать не то, что почитаю правильным и законным, — вздохнул Максим. — Взять назад, что написано раньше, и писать теперь другое…

— Нет, старче! То, что ты написал тогда, было справедливо. Но и то, что напишешь ты сейчас, — тоже будет справедливо. Подумай сам: ведь епископ не пожалел ни жертв, ни трудов, чтобы возвести заново храмы, восстановить погоревшие строения. Об этом и напиши, доставь епископу удовольствие. Встань и напиши, старче. Со всей мудростью твоей и сладкозвучием. А я тотчас сниму три списка и отнесу их епископу, передам в собственные руки. И вот увидишь, вернет он тебе свою любовь, а проклятый Пахомий больше сюда не сунется.

Максим поднялся. Согнувшись, пошел к столу. Взял перо.

— Отблагодари доброго епископа, — воодушевлял его Григорий, — ничего другого от тебя не надобно. Смягчи свою душу, сделай доброе, правое дело…

Монах склонился над бумагой, мысленному взору его открылись желанные, милые картины — голубая гладь моря, спокойного до самого горизонта; судно, плывущее без опаски, под нежным дуновением зефира, единственного ветра, не заключенного богом в мешок. Вдали Максим различил синеватые очертания суши, корабль приближался к цели. Да, прав был Григорий, надо доставить удовольствие владыке. Надо на сей раз удержать на привязи негодующие страсти. «Господи, просвети, наставь своего раба, вразуми сердце его и рассудок, направь руку его божьим своим повелением. Аминь». И перо, легкое весло в руках старого гребца, принялось за дело:

«Слово похвальное по поводу восстановления и обновления епископом Тверским Акакием соборной церкви после бывшего пожара… О праздновании обновления есть древний закон. И как же не признать, что он хорошо установлен, когда через это делаются явными деяния добрых и боголюбивых архиереев, благоверных царей и всех властителей, их ревность, направленная к чести божьей. Их старания и забота прославляются и становятся навсегда незабвенными, передаются из рода в род, поощряя последующие поколения к подражанию их добрым делам. Посему и я, непотребный, счел справедливым обратиться к будущим поколениям с кратким словом о том, что произошло в славном городе Твери, в царствование благоверного и самодержавного великого князя всея России Иоанна Васильевича и при боголюбивом епископе Акакии, прекрасно и благочестно правящем церковным кормилом Тверской епархии…»

Краем глаза Григорий увидел, как рука старца, скользившая быстро и легко, вдруг приостановилась и задрожала в нерешительности, словно встретила на своем пути какое-то препятствие. «Только бы не бросил, — замирало у Григория сердце, — только бы не бросил! Боже, просвети старца, направь его руку! Пусть сделает, что требуется, иначе ждут его беды пострашнее тех, какие он уже испытал. Испустит дух в подземелье монастырской башни, и никто никогда не узнает, где тлеют его косточки. Боже, просвети его, чтобы смилостивился над ним Акакий. Пусти дано ему будет уехать отсюда, пусть поедет к Троице или же на Афон… — Тут писец остановился, перевел дыхание. — И пусть возьмет с собой меня, бедного», — закончил он свою молитву. «Крак», — заскрипело перо, наполнив радостью душу писца. Рука Максима вновь заскользила легко и свободно.