Страница 29 из 39
16
Из Дании мне пересылают письмо. От Хельги из Магдебурга. Судя по штемпелю, оно шло ко мне несколько месяцев. До этого я получила от нее послание летом тридцать девятого и ответила на него. Мы писали тогда друг дружке, что пора бы встретиться; с тех пор прошли пять лет бомбежек и пожарищ, потом еще два года тишины, а теперь она живет в русской зоне оккупации и не может выехать. По улицам маршируют солдаты и орут песни, отчего ее пес Кантор беспрерывно воет.
Я давно забыла думать о Хельге.
Я читаю письмо в своей комнате подле окна, открытого в сад. Вечер, воздух стоит без движения, и ничто не шевелится, кроме листков бумаги, которые я один за одним откладываю на кровать. Это длинное письмо полно слов отчаяния. Вальтер погиб под Сталинградом, отец с горя умер, дальше — нескончаемый перечень того, чего нельзя достать, хотя они думали, что на третьем году мирной жизни уже пора бы чему-нибудь появиться. Мне хотелось бы посочувствовать Хельге. Но для нее война — никому не подвластная стихия, как волна: накатила и ушла, но стыд, который она тем не менее ощущает, заставляет ее злиться. Все должно быть как раньше. А так уже никогда не будет. Они живут в подвале, над ними дом в четыре разрушенных этажа, зима не кончается, по стенам течет, они топят отсыревшим углем, он коптит, и все в комнате покрыто сажей. У меня слезятся глаза, пишет она.
Последнюю страничку я откладываю с раздражением и сижу.
— Радость моя, у тебя неприятности? — спрашивает тетя Кари. Она стоит в дверях, закутав несуразное тело в шелковый халат. Ей пятьдесят девять, и она шире, чем выше из-за того, что ее большому сердцу требуется очень много места. У нее темные усики над вечно алыми губами и папильотки в волосах неестественно черного цвета.
Я складываю листки в стопку и спрашиваю ее, с чего она взяла.
— Посмотри на себя в зеркало, дружочек, — отвечает тетя. Я не следую ее совету. А просто пишу: мол, дорогая Хельга, сейчас не тот момент, твое "до войны" не похоже на мое, но не отсылаю письма.
Он прямо кремень. С пятницы на субботу он работал в ночную смену и как раз успел обогнуть под кронами деревьев площадь и к открытию нарисоваться под дверью: теперь ждет руки-в-брюки, пока я пущу его внутрь. Он будет завтракать. Это что-то новенькое. Похоже, против меня используют уже тяжелую артиллерию. У него красные от недосыпа глаза, а в теле нет той легкости, с которой он обычно движется между столиков то скользя, как лыжник, то пританцовывая с воображаемыми боксерскими перчатками на руках, одной прикрывая лицо, а другой разя воздух над моей или тетушкиной головой, — а потом вдруг краснеет и со смущенной улыбкой возвращается на место.
Сегодня он занимает ближайший к окну на Уелдсгате отдельный кабинет и, положив руки на стол и уткнувшись в них лицом, со словами:
— Прости, пожалуйста, — замирает в такой позе минут на десять, а только потом садится по-человечески и заказывает кофе с булочками. Он немного преувеличивает свои мучения, чтобы произвести впечатление, сразить меня наповал. Это мило, но не красиво. На Гостелефонузле в Копенгагене я частенько брала двойные смены, а то и три подряд, чтоб заработать побольше, и тогда меня выручали таблетки моей товарки Луизы, с которой мы поступили в один день. Мы сразу стакнулись и сняли на двоих квартирку на Вестербру, и я уж не знаю, что это были за таблетки, ее снабжал ими знакомый доктор, только мы могли вкалывать двое суток подряд, потом падали в кровать и спали сорок восемь часов. А просыпались выпотрошенные и с отшибленной памятью, с каким-то зудом в конечностях, из-за которого дрожали ноги, и нам едва хватало сил завернуться в халаты и доковылять до булочной на углу Истедгате, а там мы покупали франзольки и молоко и тут же, на лестнице на улицу, садились завтракать, чтоб суметь одолеть ступеньки еще раз.
Потом опять начиналась работа. В конце недели наступали выходные, и все, что мы приработали, уходило на кино и американские горки в Баккене. Мы катались раз за разом, так что отбитая поясница превращалась в форменное желе; мы визжали до потери голоса и спазмов в желудке. Когда гондола наконец-то останавливалась, мы едва успевали выбраться из нее и спрятаться за кустами позади притулившихся к забору деревянных подпорок, чтобы, упершись лбом в железную сетку, отдавать обратно сахарную вату и печеные яблоки, пока в желудке не наступал штиль и Луиза не начинала хохотать, а я вторить ей, а потом мы утирали ладонями рты, вытряхивали остатки денег и прокатывались еще один разик. Две провинциалочки, мы убивали так целый вечер, и нам было мало.
Дни и недели с Луизой пролетали молниеносно: на работе и после нее, на темных вечерних улицах и в киношках в дрожащем свете экрана, с которого бесконечно вещал Гарри Грант, и в мерцании блестевших на мокром асфальте Нюторва трамвайных путей, когда под чавканье шин едешь вдоль них туда и обратно, туда и обратно давно отработанным маршрутом. И работа мне нравилась, хотя она была организована строго по-военному, с оберначальником смены, и дежурным начальником, и просто начальником плюс контроль за внешним видом и речью. Я считала себя знатоком в английском и немецком и рассчитывала на скорую командировку за границу, где не хватало людей; я старалась изо всех сил и никогда не отказывалась поработать сверхурочно, если просили. Хотя эти просьбы случались все чаще и чаще. У меня была вечерняя смена в один день и сдвоенная — на следующий. Утром перед уходом из дому я проглотила Луизину таблетку, потом села на велосипед и покатила в толпе других таких же под проливным дождем по Истедгате через Конгенсбу в сторону Гостелефона. Только поздно вечером я взглянула на висевшие на стене часы: было десять, через час можно ехать домой отсыпаться.
Но вышла передозировочка. Это была третья неделя подряд с тремя сдвоенными дежурствами. Я знала, что вымоталась, но не чувствовала этого. Мне досаждало только жжение вокруг глаз, будто кожу поскребли наждаком, и нудное гудение, которое я посчитала плохо настроенными наушниками, но когда я их сняла, оно не пропало. Все голоса шли ко мне, как со дна большого оцинкованного ведра, и хотя я понимала, что мне говорили, правильно отвечала и верно соединяла звонки, но в голове ничего не удерживалось. Снова загорелся звонок, я подключилась, и вкрадчивый голос спросил:
— Могу я поговорить с женой?
— Она здесь работает?
— Вы думаете, моя жена работает телефонисткой?
— Понятия не имею. Вы вроде ищите свою жену, так?
— Девушка, скажите мне прямо — вы нахалка?
Он принял лишку, сразу видно, но что-то это не пошло на пользу его настроению.
— Нет, я не нахалка.
— Хорошо. Вы из Северной Ютландии, как я слышу. Скажу вам прямо, с Северной Ютландией у меня связано несколько неприятных эпизодов. Поэтому, пожалуйста, безо всяких препирательств немедленно соедините меня с моей супругой.
Он говорил с расстановкой и очень отчетливо, как говорят пьяные, когда хотят показать, что капли в рот не брали, и я с тоской почувствовала, что мне пора домой, уже хватит.
— Что касается того, откуда я родом, то вас это ни с какой стороны не касается, а что до вашей жены, то я не имею ни малейшего представления ни кто она, ни где ее искать, так что соединить вас с ней мне затруднительно. Если б вы немного помогли мне, дело пошло бы веселей.
— Девушка, скажите-ка мне — вы что, не знаете, кто моя жена?
— Как ни жаль мне огорчать вас, но вынуждена признать, что не знаю.
— Может быть, вы и меня не знаете?
— Как ни прискорбно, не знаю. Но поскольку вы опрокинули пару-тройку лишних стопочек, то неплохо бы вам лечь поспать. И знаете что, выпейте-ка перед сном полный стакан воды и пару таблеток албула. Это мой вам совет. Счастливо.
Я отключила его, и все. Времени было без пяти одиннадцать, я закрыла свой столик, поехала домой и спала как убитая почти до начала вечерней смены следующего дня, в которую я работала. Еще сонная поела стоя у кухонной мойки и повезла свое полное снов тело на велосипеде на Гостелефон. У входа меня встретила закончившая утреннюю смену Луиза с глазами тазиком: