Страница 32 из 43
Итак, я расхаживаю по этому бульвару, на который выходит много поперечных улиц, и каждая из них будит во мне различные воспоминания о моем прошлом. Так как я нахожусь на горе, то улицы эти идут под гору; некоторые из них образуют выпуклости, как бы небольшие пригорки на подобие поверхности земного шара. Стоя на тротуаре бульвара, я вижу человека, поднимающегося по задней стороне этого пригорка; сперва показывается из земли голова его, затем плечи и всё тело. Это происходит в течении полминуты и действует таинственно.
Мимоходом, я заглядываю в каждую из поперечных улиц; вдали, открывается вид либо на южную часть города, либо на дворец, либо на часть старого города, расположенную между мостами. При этом я испытываю тяготу различных воспоминаний. Там, внизу, в глубине этой изгибистой трубы, называемой *** улицей, находится дом, в который я много лет тому назад входил и выходил, пока судьба моя сплетала свою сеть. Как раз напротив, стоит другой дом, куда я ходил 20 лет спустя, при таких же обстоятельствах, однако изменившихся и теперь вдвойне мучительных. А вон там, на следующей улице, пережил я время, которое в жизни других людей обыкновенно считается прекраснейшим. Таковым оно было и для меня, но вместе с тем и самым безобразным. Политура годов не может усилить красивое, а безобразное покрывает собою то немногое, что было прекрасно. Картины от времени портятся, краски меняются и не к своей выгоде. Особенно белое имеет склонность стать грязно-желтым. «Читатели»[2]) говорят, что так оно и должно быть, для того, чтобы мы при великой разлуке, ни о чём не жалели, а уходили довольные тем, что можно оставить всё позади.
Я иду всё дальше по бульвару, мимо больших новых домов; затем, дома эти постепенно исчезают, возвышаются небольшие холмики и тянется поле, засеянное табаком. Ряд строений частной скотобойни пересекается поворотом переулка.
Там стоит табачная лавка, которую я помню с 1859 года, когда я играл в ней. В избушке, более не существующей, жила поденщица, служившая прежде няней у моих родителей… И из окна этой лавки упал её восьмилетний сын и сильно расшибся. Мы обыкновенно ходили туда, чтобы нанимать ее для большой чистки перед Пасхой и Рождеством… Я, впрочем, охотно проходил этими задними улицами, отправляясь в школу, чтобы избегать Дротнингатан[3]). Здесь показываются деревья и душистый горошек, пасутся коровы и кудахтают куры, здесь в то время была деревня!.. И вот я погрузился в прошлое, в страшное свое детство, когда неизвестная жизнь еще находилась впереди и пугала, и всё угнетало, давило… Мне стоит лишь повернуться на своих каблуках, чтобы оставить снова всё это позади себя, и я поворачиваюсь, но мне еще приходиться видеть вдали верхушки лип вдоль длинной улицы моего детства и воздушные контуры сосен вдали у кладбища.
Я повернулся к этому спиною и теперь, смотря вниз по бульвару на синеющие при утреннем солнце и лежащие вдали у морского берега горы. В одну секунду я забываю всё относящееся к моему детству, которое столь связано с другими лицами, хотя оно, в сущности, не мое детство, ибо моя собственная жизнь, наоборот, начинается там, вдали, у моря.
Тот угол, в стороне, вблизи табачной лавки, для меня ужасен; но порою он удивительно притягателен для меня, как всё мучительное. Подобно тому, как вы смотрите на крепко связанное дикое животное, которое не может броситься на вас. И минутное удовольствие отвернуться ото всего этого столь сильно, что я его себе иногда позволяю. В эту секунду 33 года остаются позади меня и я рад этому. Впрочем, у меня всегда было страстное желание, как у ребенка, «постареть». И теперь мне кажется, что у меня тогда было предчувствие того, что мне предстояло, и в настоящее время мне представляется, что это было неизбежно и предопределено. Моя жизнь не могла сложиться иначе. Когда Минерва и Венера встретили меня на распутье юности, то не было выбора, и я пошел за обеими рука в руку; так поступали все мы, так, быть может, мы и должны были поступать.
Идя теперь против солнца, светящего мне прямо в лицо, я скоро подхожу к еловому лесу, влево от бульвара. Там, помнится мне, я ходил лет двадцать тому назад и смотрел на город, лежащий передо мною. Тогда я был отверженным, потому что поругал таинства, подобно Алкивиаду, и разбивал изображения богов. Мне помнится, каким одиноким я себя чувствовал, ибо у меня не было ни одного друга; весь город лежал там, внизу, как целая армия против меня одного, и я видел лагерные огни, слышал набат и знал, что меня возьмут измором. Теперь я знаю, что я был прав, но мое наслаждение злорадством по поводу причиненного мною пожара — было ошибкою. О, если бы у меня была хотя бы капля сострадания к чувствам тех, кого я ранил! То было бы слишком много требовать от молодого человека, никогда не испытавшего чужого участия к себе.
Теперь я вспоминаю свои тогдашние прогулки в лесу, как нечто великое и торжественное; и то, что я тогда не погиб, я не хочу приписывать своей собственной силе, так как я не верю в нее.
Три недели, как я не говорил ни с кем и, вследствие этого, мой голос как бы иссяк, сделался беззвучным, неслышным; поэтому, когда я обратился к девушке, она не поняла, что я говорил, и я принужден был повторить сказанное несколько раз. Это встревожило меня, я почувствовал одиночество, как изгнание; мне пришло в голову, что люди не желают общения со мною, потому что я пренебрегаю ими. Вечером я вышел из дому. Сел в конку единственно для того, чтобы чувствовать, что я нахожусь в том же помещении, как и другие. Я старался прочесть в их взорах, ненавидят ли они меня, но прочел лишь равнодушие. Я слушал их разговор, как будто я был приглашен и имел право принять участие в беседе, по крайней мере, в качестве слушателя. Когда сделалось тесно, мне было приятно ощущать локтями прикосновение человеческого существа.
Я никогда не питал ненависти к людям, а скорее как раз обратное, но я боялся их с самого своего рождения. Моя общительность была столь велика, что я мог знаться с кем бы то ни было, и раньте я считал одиночество за наказание, — чем оно и бывает. Я спрашивал друзей, сиживавших в тюрьме, в чём именно заключается наказание, и они отвечали: в одиночестве. В данном случае я, конечно, искал одиночества, но с молчаливою оговоркою, что мне дозволено будет самому посетить своих друзей, когда у меня явится к тому желание. Почему же я этого не делаю? Я не могу. Я чувствую себя, как нищий, когда поднимаюсь по лестнице и берусь за звонок. Мне приятно возвращение домой, в особенности, когда я снова, в своем представлении, воскрешаю то, что, мне кажется, я услышал, как только вошел в комнату. Так как мои мысли не согласуются ни с чьими, другими, то меня уязвляет почти всё то, что говорят другие. И самое невинное слово я часто принимаю за издевательство.
Я думаю, что одиночество мне суждено судьбою и что это к лучшему. Я хочу верить этому, иначе невозможно было бы с ним примириться. Но в одиночестве голова бывает иногда переполнена и грозит лопнуть. Этого надо остерегаться. Поэтому я стараюсь соблюдать равновесие между входящим и исходящим. Всякий день мне необходим исход путем писания и восприятие нового путем чтения. Пишу я целые сутки — к вечеру образуется отчаянная пустота; у меня получается впечатление, что мне нечего больше сказать, что я иссяк. Читаю я весь день — я переполнен настолько, что готов взорваться.
Затем, я должен соразмерять время для сна и бодрствования. Слишком много сна утомляет, как своего рода истязание; слишком мало сна — раздражает до истерии.
День еще туда-сюда, но вечера тяжки; ибо чувствовать, что умственные способности гаснут, столь же мучительно, как чувствовать свое душевное и телесное разложение.
Когда я утром, после трезвого вечера и хорошего сна, встаю с кровати, жизнь — положительное удовольствие. Это как бы воскресение из мертвых. Все способности души обновлены, а подкрепленные сном силы кажутся умноженными. Мне тогда представляется, что я в состоянии изменить мировой порядок, управлять судьбами народов, объявлять войну и свергать династии. Читая газету и видя в иностранных телеграммах, что изменилось в текущей мировой истории, я чувствую себя как раз в центре разыгрывающихся в данную минуту мировых событий. Я «современник» и чувствую это, как будто я в незначительной доле участвовал в образовании настоящего путем сотрудничества в прошедшем. Поэтому я читаю о своей стране и напоследок о своем городе.
2
«Читателями» называют в Швеции религиозно-настроенных людей. Прим. перев.
3
Дротнингатан — одна из наиболее людных улиц торговой части Стокгольма. Прим. перев.