Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 43

Густав. О, вполне уверен! — Но зачем ей было выходить за него?

Адольф. Она же его не знала; узнают друг друга только современен.

Густав. Тогда не следовало выходить замуж, раньше времени! И наверно он был деспот!

Август. Наверно?

Густав. Все мужья — деспоты. С намерением. И ты не меньше других!

Август. Я? Я предоставил жене уходить и выходить, когда ей угодно…

Густав. Какая заслуга!. Не держать же ее тебе взаперти! И тебе приятно, что она ночует не дома?

Август. Разумеется, неприятно!

Густав. Вот видишь! задирающим тоном. По правде сказать, ты просто смешон в этом!

Адольф. Смешон? Неужели смешно верить своей жене?

Густав. Разумеется. И ты уже смешон! Положительно!

Адольф судорожно. Я!.. Это уже последнее дело! С этой ролью я бы никогда не примирился!

Густав. Не горячись! А то опять припадок будет!

Адольф. Но почему же тогда она не смешна, если я не ночую дома?

Густав. Почему? К тебе это не относится, но это так, и пока ты тут рассуждаешь, почему, несчастье уже совершилось.

Адольф. Какое несчастье?

Густав. На самом-то деле… Муж её был деспот, а она выходила за него, чтобы стать свободной; ведь девушка у нас получает свободу только раздобыв себе ширму, так называемого мужа.

Адольф. Ну, конечно!

Густав. И ты — такая ширма.

Адольф. Я?

Густав. Раз ты — её муж!

Адольф задумывается.

Густав. Разве я не прав?

Адольф беспокойно. Не знаю! — В продолжение целого ряда лет живешь с женщиной и ни разу не задумываешься о ней, об её отношениях, потом вдруг… начинаешь думать — и тогда — пошло!.. Густав, ты мой друг! Ты — мой единственный друг! В эти восемь дней ты вернул мне мужество жить; точно ты передал мне твою энергию; ты был моим часовщиком, который вставил механизм в мою голову и завел пружину. Разве ты не замечаешь, что я яснее думаю, связнее выражаюсь, и во всяком случае мне даже кажется, что мой голос снова стал звучное!

Густав… Да, и мне кажется. Как. это случилось?

Адольф. Не знаю. Может быть, с женщинами привыкаешь говорить тише, по крайней мере Текла всегда бранила меня, будто я кричал!

Густав. Так что ты понизил тон и полез под башмак!

Адольф. Не говори так. Подумав. Хуже! Не будем теперь говорить об этом… На чём я остановился? — Ах, да, ты приехал сюда и открыл мне глаза на тайны моего искусства. Я сам уже давно чувствовал, как уменьшается моя любовь к живописи, потому что она не давала мне достаточного материала для выражения того, что я хотел; но когда ты открыл мне причины этого явления и объяснил, почему живопись не может служить современной формой для художественного порыва, то мне стало ясно, и я понял, что впредь мне немыслимо творить при помощи красок.

Густав. Твердо ли ты уверен, что ты не можешь больше писать и уж никогда не возьмешься за кисть?

Адольф. Вполне! — Я пытался уже! Когда вечером, после нашего разговора я улегся в постель, я подробно, слово за словом припомнил твои рассуждения и убедился в их справедливости. Когда же я проснулся, проспав всю ночь, с ясной головой меня, как молния, поразила мысль, что ты мог ошибиться; и я вскочил с постели, взял палитру и кисть и принялся писать. Но всё было кончено! Я больше не обманывался на этот счет; получалась одна мазня. Я пришел в ужас от мысли, что я мог когда-то верить и заставлял других верить, будто кусок выкрашенного полотна был не только куском выкрашенного полотна. Пелена спала с моих глаз, и мне было так же невозможно снова писать, как снова стать ребенком!

Густав. И ты убедился в том, что осязательное стремление нашего времени, его взгляды на действительность и очевидность, могут найти свою форму только в скульптуре, образующей тело — протяжение в трех измерениях…

Адольф, соображая. В трех измерениях… Да, одним словом, тело!

Густав. И вот ты стал скульптором; вернее, ты был им, но ты шел ложным путем и нужен был только указатель, чтобы поставить тебя на правильный путь… Скажи мне, ты ощущаешь теперь великую радость, когда работаешь?

Адольф. Теперь я живу!

Густав. Можно взглянуть на твою работу?

Адольф. Фигура женщины.

Густав. Без модели?.. И такая живая!





Адольф мрачным голосом. Да, но она похожа на одну женщину! Поразительно, что она живет во мне, как и я в ней.

Густав. Последнее не удивительно — ты знаешь, что такое трансфузия?

Адольф. Трансфузия крови? — Да.

Густав. И ты находишь, что ты потерял слишком много крови; но, смотря на эту фигуру, я понимаю и то и другое, о чём я раньше только догадывался. Ты безумно любил ее?..

Адольф. Да, так любил, что я не мог бы сказать, она ли — я, или же я — она. Когда она улыбается, улыбаюсь и я, она плачет, — и я плачу. И когда она, — можешь ли ты поверить — рожала нашего ребенка, я ощущал те же боли, что и она!

Густав. Знаешь, дорогой мой! Мне тяжело говорить тебе это, но у тебя уже первые признаки эпилепсии!

Адольф взволнованно. У меня? Почему ты думаешь?

Густав. Потому что я имел случай наблюдать болезнь у одного из моих младших братьев, который злоупотреблял женщинами…

Адольф. Но в чём же, в чём же это выражалось?.. Густав рассказывает ему что-то на ухо с очень ясными, живописными и объясняющими жестами. Адольф слушает его очень внимательно и невольно повторяет все жесты.

Густав громко. Это было ужасно… И если ты знаешь свою слабость, то я не стану терзать тебя описанием.

Адольф в страхе. Продолжай, продолжай!

Густав. Изволь! Юноше привелось жениться на молоденькой, совершенно невинной кудрявой девушке со взглядом голубки, с детским лицом и чистой ангельской душой. Но тем не менее ей удалось присвоить прерогативы мужчины.

Адольф. Какие?

Густав. Инициативу, конечно… И с таким успехом, что ангел чуть было не вознес его на небо. Но раньше ему пришлось испытать крестную муку и горесть терний. Это было ужасно.

Адольф, задыхаясь. Как же это произошло?

Густав медленно. Мы спокойно сидели с ним и болтали. И только что я начал говорить, как его лицо стало бледнее полотна. Руки и ноги вытянулись, большие пальцы искривились и прижались к ладоням… Вот так! Адольф воспроизводит жест. Глаза его налились кровью, и он прикусил язык… Вот так… та же игра Адольфа, слюна хрипела у него в горле, грудная клетка вздрагивала и перекручивалась, как будто ее вертели на токарном станке; зрачки вспыхнули, как газовое пламя, пена стекала с языка, и он скользил — медленно — вниз — назад — в кресло, точно утопал! Потом…

Адольф тяжело дыша. Довольно!

Густав. Потом… Тебе дурно?

Адольф. Да!

Густав поднимается за стаканом воды. Выпей, и поговорим о чем-нибудь другом.

Адольф беспомощно. Благодарю!.. Нет, продолжай!

Густав. Да. Проснувшись, он ничего не помнил; он просто-напросто был без сознания! С тобой это бывало?

Адольф. У меня бывают иногда головокружения, но доктор говорит, что это от малокровия.

Густав. Да, видишь ли, так-то всегда и начинается! Но уверяю, это кончится падучей, если ты не будешь остерегаться!

Адольф. Что же мне делать?

Густав. Прежде всего соблюдать полное воздержание!

Адольф. И долго?

Густав. По меньшей мере, полгода.

Адольф. Немыслимо! Это совершенно нарушит нашу совместную жизнь!

Густав. Тогда — поминай, как звали!

Адольф, закрывая тряпкой восковую фигуру. Не могу!

Густав. Не можешь спасти свою жизнь? — Но раз ты был так откровенен со мной, то скажи, нет ли у тебя еще какой-нибудь раны, тайны, которая вечно гложет тебя, потому что странно находить только один повод к раздору, когда жизнь так сложна и так богата возможностями недоразумения. Нет ли у тебя трупа в том грузе, который ты скрываешь от самого себя! Например, ты как-то говорил, что у вас был ребенок, которого вы отдали на сторону. Отчего вы не держите его дома?

Адольф. Моя жена хотела этого!

Густав. Почему же? — Скажи!

Адольф. Потому что к трем годам ребенок стал поразительно походить на него, на первого мужа!