Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 29

Несчастный Беляков! Его, приличного человека, сорвали из Свердловска с хорошего места, засунули в этот московский гадюшник, где бюрократия относилась к Юрию Алексеевичу как к креатуре Ельцина и считала чужим. Он тащил на себе в последние месяцы всю работу Бориса Николаевича, и теперь его вывели на эшафот распорядителем казни своего шефа. Не все выдерживали высоковольтное напряжение партийных интриг, и вскоре Беляков ушел из жизни в возрасте пятидесяти с небольшим. А тут лигачевские шавки вручили ему список фамилий подготовленных выступающих — там были сплошь люди, которых Ельцин выгнал с работы. По этому списку Беляков весь вечер бубнил, не поднимая глаз: «Слово предоставляется… Слово предоставляется…»

Ни до, ни после этого я никогда не видел столько помоев, вылитых на одного человека. Поднимались по списку из первых пяти рядов — и по бумажкам клеймили Ельцина. Он негодяй, он подонок (я не придумываю эти слова) и ходит с ножом, чтобы ударить партию в спину. Он утюжит руководящие кадры дорожным катком. Он выгнал с работы за ничтожные взятки большого чиновника, и тот стал приносить домой меньше денег, поэтому вынужден был выброситься в окошко. И так весь вечер. Досталось по первое число и «Московской правде». Некоторые в зале не понимали, что сами разоблачают себя. Ельцин сидел с фиолетовыми губами и опущенной головой, Поднимал ее, скосив удивленный взгляд на трибуну, когда кто-то предлагал судить его как преступника. Он помнил, как эти же люди еще недавно на пленумах говорили: повезло Москве, что у нее есть Ельцин. И сейчас, наверное, скажи вдруг Горбачев: «Хватит! Мы доверяем вашему первому секретарю», и все пять первых рядов, порвав заготовленные тексты и расталкивая друг друга локтями, побегут к трибуне клясться в любви. Ведь принципы чиновников, насаженных на властную вертикаль, как на осиновый кол, были, есть и будут мягче куриного студня.

С лица Лигачева не сходило выражение торжества. Лицо Горбачева менялось по мере того, как нарастал поток помоев с трибуны. К концу пленума генсек сидел красный, задумчивый, устремив взгляд в дальнюю точку зала. И мне показалось, что мысленно он уже не здесь. Мысленно он видит, как точно так же когда-то партийные подхалимы топчут его. Топчут грубо, до хруста костей, не соблюдая приличий.

И покаянные слова своего политического крестника он почти не слушал. Не слышать бы их и нам, переживающим за Ельцина. Это был лепет морально раздавленного человека. Это было обращение к «Воруй-городу» с просьбой простить его за временно причиненные неудобства столичной мафии.

Ельцина увезли в больницу, а первым секретарем горкома сделали Льва Зайкова. К Москве он отношения не имел, родился в Туле. Но ближе к ночи лигачевские службы передали во все газеты по ТАССу биографию Зайкова, где, черным по белому, было написано: родился в Москве. Да еще подчеркнули: обязательно дать в этой редакции. Деталь незначительная, но говорила о многом. Для рабочего люда столицы нет разницы, кто где родился или крестился. А «Воруй-городу» из Кремля был подан сигнал: «Мы человеку даже документы подделали, чтобы его приняли за своего». А свой своему в этом городе, как ворон ворону…

Зайков принял мою отставку, но попросил какое-то время еще поработать, пока в ЦК не подберут нового редактора. Пошли пустые дни, мы все выскребали из души, как грязь, впечатления от московского судилища. Академия общественных наук собрала как раз на семинар редакторов партийных и молодежных газет всех областей Советского Союза. Они захотели встретиться со мной — и как с редактором, и как с секретарем Союза журналистов СССР. Я приготовил выступление о жизни столицы и вышел было с ним перед коллегами. Но какое там! Они сказали: «Брось валять дурака! Расскажи, что тут за грохот вокруг имени Ельцина!» Его выступление на октябрьском пленуме так и осталось секретом, а грубая ругань по поводу Бориса Николаевича на московском политическом шоу была опубликована повсеместно. Редактора хотели понять, почему такое бешенство номенклатуры на речь Ельцина. Не из-за пустяков же! Знали бы они, что именно из-за пустяков, что именно из-за больного самолюбия партийных вождей, задетого только мизинцем. Но как им объяснить?

Кровь из носу, но я должен достать стенограмму выступления — чего тогда стоит работа в Москве! Такое коллективное решение вынесли мои коллеги. Я загорелся вместе с ними, еще раз вспомнил перекошенные хари на московской трибуне и сказал: хорошо, буду стараться! Тем более что редактора молодежных газет пообещали найти лазейки и напечатать текст. У них отношения с комсомольским начальством либеральнее.

А дома я сел и задумался: что сейчас народ волнует больше всего? Да то же, что и нас в редакции. Кругом трескотня об успехах, а жизнь все хуже и хуже. И я стал писать. Болтовня о перестройке — это дымовая завеса, за которой прячутся истинные намерения высшей номенклатуры. Она не думает о людях, а только обустраивает свою жизнь. Вместо школ и детских садов воздвигает на берегу моря дворцы для себя. Вместо того, чтобы улучшать обеспечение народа, забирает у него последнее для своих спецраспределителй. Лигачев создал в ЦК удушающую атмосферу подхалимажа и лепит из Горбачева нового идола. Слово правды в партии под запретом. А именно партия доводит страну до ручки. И если партия не начнет внутри себя срочное очищение, народ вынесет ей приговор. И дальше в таком же духе почти на четыре страницы. Не ахти какая смелость по сегодняшним временам, но пережимать тоже не стоило.





Этого не было в выступлении Ельцина. Но это рассчитывали от него услышать многие люди. Я знал, что стенограмму в ЦК мне никто не даст, да и не нужна она никому в том состоянии. И оформил свою писанину как выступление первого секретаря МГК. Тогда становится понятным взрыв бешенства в рядах номенклатуры. Она сама играет без правил, как преступное формирование, и не заслуживает рыцарского отношения к ней. И в выступлении — все правда. Просто одна фамилия будет заменена на другую. А в общем, это теплый привет родному ЦК.

На ксероксе с друзьями мы изготовили больше ста экземпляров. Я передал их редактору молодежки из Казахстана Федору Игнатову, и он «одарил» ими коллег. Знаю, что выступление было опубликовано в прибалтийских газетах, на Украине и даже на Дальнем Востоке. Текст пошел по рукам. О Ельцине заговорили. Позже стали гулять по стране еще два или три «выступления». Более радикальные. А потом партократы спохватились и напечатали речь в журнале ЦК. Но ее-то народ и посчитал за подделку.

С женой Ельцина Наиной Иосифовной и мамой Клавдией Васильевной мы поехали к нему в больницу на Мичуринке. Я покидал «Московскую правду», переходил политическим обозревателем в Агентство печати «Новости» (АПН) и хотел сказать прощальное «спасибо» за совместную работу. Жена и мама Бориса Николаевича сделали свое дело и уехали. А мы остались одни. В центре холла журчал фонтан, мы сели на скамейке под декоративными пальмами. И долго говорили про жизнь.

Выглядел он получше — чувствовалось, что поправляется человек. И лицо у него стало злее, и кулаки сжимались чаще. Он о многом передумал здесь, на больничной койке, и, видимо, многое переосмыслил. В нем происходили заметные, качественные изменения. Вроде бы обсуждали постороннюю тему, вдруг он переводил разговор на партию — вихрь возбуждения рождался внутри него и поднимался вверх. Злость, если не сказать злоба, сипела сквозь стиснутые зубы, как пар из перегретого чайника.

На скамейке под пальмами, на свежие впечатления, я еще не готов был делать для себя какие-то выводы. Но вот мы простились — я по дороге перебирал в памяти наш разговор, вспоминал выражение лица Бориса Николаевича и многое понял.

Именно на моих глазах, под пальмами, на скамейке, проходил или продолжался процесс трансформации человека. Превращение партийной гусеницы в еще непонятное существо. Оболочка красной гусеницы начала шелушиться, трескаться и осыпаться. Изнутри, как черные иголки, стали высовываться мокрые лапки — но что появится оттуда завтра, было еще непонятно ему самому.