Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 186 из 198



                Ясно, что в этом мире не могло быть места свободе.  Послушание  в школе Иосифа было высшей  монашеской  добродетелью. Отсюда его распространение через Домострой в жизньмирянского общества. Свобода для москвича — понятие отрицательное: синоним распущенности,  «наказанности», безобразия.

                Ну а как же «воля», о которой мечтает и поет народ, на  которую откликается каждое русское сердце? Слово «свобода» до сих пор кажется переводом французского liberte. Но  никто не может оспаривать русскости «воли». Тем необходимее отдать себе отчет в различии воли и свободы для  русского слуха.    Воля есть, прежде всего, возможность жить, или пожить,  по своей воле, не стесняясь никакими социальными узами,  не только цепями. Волю стесняют, и равные, стесняет и  мир.

                Воля торжествует или в уходе из общества, на степ ном просторе, или во власти над обществом, в насилии над  людьми. Свобода личная немыслима без уважения к чужой  свободе; воля — всегда для себя. Она не противоположна  тирании, ибо тиран есть тоже вольное существо. Разбой ник — это идеал московской воли, как Грозный — идеал  царя. Так как воля, подобно анархии, невозможна в культурном общежитии, то русский идеал воли находит себе  выражение в культуре пустыни, дикой природы, кочевого  быта, цыганщины,  вина, разгула, самозабвенной страсти, — разбойничества, бунта и тирании.

                Есть одно поразительное явление в Москве XVII века.  Народ обожает царя. Нет и намека на политическую оппозицию ему, на стремление участвовать во власти или изба  виться от власти царя. И в то же время, начиная от Смуты  и кончая царствованием Петра, все столетие живет под  шум народных —  казацких — стрелецких — бунтов. Восстание Разина потрясло до основания все царство. Эти бунты показывают, что тягота государственного бремени была

                                        РОССИЯ И СВОБОДА                                      

==287

непосильна: в частности, что крестьянство не примири лось — и никогда не примирялось — с крепостной неволей.  Когда становится невмочь, когда «чаша народного горя с  краями полна», тогда народ разгибает спину: бьет, грабит,  мстит своим  притеснителям —  пока сердце не отойдет;  злоба утихнет, и вчерашний «вор» сам протягивает руки  царским приставам: вяжите меня. Бунт есть необходимый  политический катарсис для московского самодержавия, исток застоявшихся, не поддающихся дисциплинированию  сил и страстей. Как в лесковском рассказе«Чертогон» суровый патриархальный купец должен раз в году перебесить  я, «выгнать черта» в диком разгуле, так московский народ  раз в столетие справляет свой праздник «дикой воли», после которой возвращается, покорный, в свою тюрьму. Так  было после Болотникова, Разина, Пугачева, Ленина.

                Нетрудно  видеть, что произошло бы в случае победы  Разина или Пугачева. Старое боярство или дворянство было бы истреблено; новая казачья опричнина заняла бы его  место; С. М.Соловьев и С. Ф. Платонов назвали бы это  вторичной демократизацией правящего класса. Положение  крепостного народа ничуть не изменилось бы, как не изменилось бы и положение царя спеременой династии. Ведь и  Романовы вступили на престол при поддержке казаков и  тушинцев. Крепостничество вызывалось государственными  нуждами, а государственные инстинкты смутно жили в казачестве. Народ мог только переменить царя, но не ограничить его. Больше того, он не пожелал воспользоваться самоуправлением, которое предлагал ему царь, и испытывал  как лишнее бремя участие в земских сборах, которые мог  ли бы, при ином отношении  народа к государственному  делу, сделаться зерном русских представительных учреждений.  Нет,государство — дело царское, а не народное. Царю  вся полнота власти, а боярам, придет пора, отольются народные слезы.

                Если где и теплилась в Москве потребность в свободе,  то уж, конечно, в этом самом ненавистном боярстве. Не  взирая на погром времен Грозного, эти вольнолюбивые  настроения нашли свой выход в попытках конституционных ограничений власти царя Василия, Владислава, Михаила. Боярство стремилось обеспечить себя от царской опалы и казни без вины — habeascorpus. И цари присягали,

==288                                                      Г. П.



целовали крест. Не поддержал народ, видевший в царских опалах свою единственную защиту — или месть, — и первая русская конституция оказалась подлинной пропавшей грамотой.

                Москва  не просто двухвековой эпизод русской истории —  окончившейся с Петром. Для народных масс, оставшихся  чуждыми  европейской культуре, московский быт затянулся до самого освобождения (1861 г.). Не нужно забывать, что купечество и духовенство жили и в XIX веке этим московским бытом. С другой стороны, в эпоху своего весьма бурного существования Московское царство выработало необычайное единство культуры, отсутствовавшее и в Киеве, и в Петербурге. От царского дворца до последней курной избы Московская Русь жила одним и тем же культурным  содержанием, одними  идеалами. Различия были только качественными. Та же вера и те же предрассудки, тот же Домострой, те же апокрифы, те же нравы, обычаи, речь и жесты. Нет не только грани между христианством и язычеством  (Киев) или между западной и византийской традицией (Петербург), но даже между просвещенной и грубой верой. Вот это единство культуры и сообщает московскому типу его необычайную устойчивость. Для многих он кажется да же символом  русскости. Во всяком случае, он пережил не только Петра, но и расцвет русского европеизма; в глубине на родных масс он сохранился до самой революции.

                5

                Стало давно трюизмом, что со времени Петра Россия жила в двух культурных этажах. Резкая грань отделяла тон кий верхний слой, живущий западной культурой, от народных масс, оставшихся духовно и социально в Московии. К народу принадлежало не только крепостное крестьянство, но все торгово-промышленное население России, мещане, купцы, и, с известными оговорками, духовенство. В отличие от неизбежных культурных градаций между классами на Западе, как и во всяком дифференцированном обществе, в России различия были качественные, а не количественные. Две разные культуры сожительствовали в России XVIII века. Одна представляла варваризированный пережи-

                                           РОССИЯ И СВОБОДА                                      

==289

ток Византии, другая — ученическое усвоение европеизма. Выше  классовой розни между дворянством и крестьянством была стена непонимания между интеллигенцией и народом, не срытая до самого конца. Некогда могло показаться, что этот дуализм, или даже самое ощущение интеллигенции как особой культурной категории есть неповторимое, чисто русское явление. Теперь, на наших глазах, с европеизацией Индии, Китая, мы видим, что тоже явление происходит  повсюду на стыке двух древних и мощных  культур. Взгляд на Россию с Востока или, что то же самое, глазами западного человека, который видит в ней «Скифию», необходимая предпосылка для понимания Империи.  Но, признав это, сейчас же следует сказать: поразительна та легкость, с которой русские скифы усваивали чуждое им просвещение. Усваивали не только пассивно, но и активно-творчески. На Петра немедленно ответили Ломоносовым, на  Растрелли — Захаровым,Воронихиным; через полтораста лет после петровского переворота — срок небольшой —  блестящим развитием русской науки. Поразительно то, что в искусстве слова, в самом глубоком и интимном  из созданий национального гения (впрочем, то же и в музыке), Россия дала всю свою меру лишь в XIX веке. Погибни она как нация еще в эпоху наполеоновских войн, и мир никогда бы не узнал, что он потерял с Россией.

                Этот необычайный расцвет русской культуры в новое время оказался возможным  лишь благодаря прививке к русскому дичку западной культуры. Но это само по себе показывает, что между Россией и Западом было известное сродство: иначе чуждая стихия искалечила бы и погубила национальную жизнь. Уродств и деформаций было немало. Но из галлицизмов XVIII века вырос Пушкин; из варварства 60-х годов — Толстой, Мусоргский и Ключевский. Значит, за ориентализмом московского типа лежали не тронутыми древние пласты Киево-Новгородской Руси, и в них легко и свободно совершался обмен духовных веществ с христианским  Западом. Могло ли быть иначе? Кто из нас, даже сейчас, может равнодушно перелистывать страницы киевской летописи, у кого не проходит холодок по спине от иных строк вечного «Слова о полку Игореве»?