Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 220

Та «противоположная» дорога, которая намечается автором для Алексея Карамазова, это дорога, ведущая через келью старца Зосимы в мир злобы, мир, исправляемый, по Достоевскому, лишь «опытом деятельной любви».

Но и на этом пути герой должен будет отказаться от многих иллюзий и заблуждений, прежде всего иллюзии «скорого подвига», должен стать борцом, — может быть, даже пойти по дороге, общей «всем» — революционерам-народникам семидесятых годов[12].

На страницах «Братьев Карамазовых» будущий герой находится еще в стадии «выделки» характера, в стадии подготовительной к своей будущей деятельности — той деятельности, ради которой послал его в мир старец Зосима.

Если братья Дмитрий и Иван должны вынести тяжкие муки и испытания во имя обретения нравственной истины, то Алексею эта истина дана Достоевским с самого начала, и трудные испытания, которым он будет подвергнут, призваны не извлечь падшего героя из моральной бездны, а укрепить его для «долгого, может быть, бесконечного подвига», освободить от надежд на немедленные плоды «деятельной любви» и скорую, очевидную справедливость.

За те три дня, когда карамазовское «подполье» окончательно созрело для взрыва, для «катастрофы», когда умер самый близкий ему человек, Pater Seraphicus, Алексей принял в свою пораженную душу все метания близких, их «надрывы», мучительно пережил ужасное и загадочное «чудо», явленное после смерти старца и чуть не повергшее его в безверие.

Алексей — не только поверенный почти всех героев, лишь ему открывающих свои души. Он — тот фермент, то бродило, которое заставляет встрепенуться, подняться в душах героев скрытое возрождающее их начало — начало любви. Но и он нуждается в опоре, его миссия спасительна и для него самого.

В тяжелую для Алексея «минутку», когда он, потрясенный несправедливостью, уже готов был с ужасом признать, что «нет провидения, нет высшего начала», в «такую минутку» вдруг потрясло и возродило его другое «чудо» — «чудо» глубокого, «братского» понимания, человеческого сочувствия и сострадания, — там, где его и ожидать было невозможно. Спасением для Алеши оказалась та «луковка», что подала ему Грушенька.

Но «мир злобы» связан своими нечеловеческими законами, своими фатальными противоречиями, сломать, преступить или преодолеть которые не так-то легко даже Алексею Карамазову, с его врожденным человеческим талантом — талантом общения и любви. «Неужели люди не могут быть братьями?» — почти по-мышкински, как-то беспомощно обращается он к штабс-капитану Снегиреву, смертельно оскорбленному его братом Дмитрием. «Какие же братья? — мог бы спросить его штабс-капитан. — А мочал-ку-то забыли?»

Как же преодолеть трагическую человеческую разобщенность, фатальное одиночество человека на земле?

Лишь в горниле горя, которое обрушивал на Алешу каждый его «опыт деятельной любви», выковывалась его твердость, его решимость идти навстречу и противостоять «мирской злобе», искать «в горе счастья». Так он из мальчика с чистыми моральными порывами, чуткой совестью и наивной верой становится деятелем и борцом.

Ответственность за состояние мира переносится Достоевским в сферу конкретного нравственного деяния, поступка, и каждый оказывается виновным в падении и грехах мира, и от каждого зависит — приблизить уповаемое. Окончательное перерождение и обновление человечества наступит лишь тогда, когда «все разом» поймут неестественность «уединения», «отдаления»: «…так это просто: в один бы день, в один бы час — все бы сразу устроилось! Главное — люби других, как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь, как устроиться» (говорит герой рассказа Достоевского «Сон смешного человека»).

«Но до тех пор», — проповедует Таинственный посетитель, — до тех пор пока все поймут, в чем главное, до того как все сразу устроится, — «надо все-таки знамя беречь и нет-нет, а хоть единично должен человек вдруг пример показать и вывести душу из уединения на подвиг братолюбивого общения, хотя бы даже и в чине юродивого. Это чтобы не умирала великая мысль…» Именно в таком «чине» выступает нередко Алексей Карамазов. Но его «юродивость» совсем иная, нежели «юродивость» князя Мышкина.





Князь Мышкин был прекрасен, потому что был «невинен» — болен телесно и душевно; природа его была совсем иная, нежели у всех тех, кого он хотел возродить и спасти, чьи души жаждал он восстановить. Его естественность, глубина понимания, «духовное и нравственное равновесие» (Салтыков-Щедрин) — следствие болезни. Алексей Карамазов тоже человек странный, даже «чудак». Но эта странность не мешает Алексею быть юношей нормальным, вполне здоровым, хотя, может быть, «странностью» в мире больном и «фантастическом» оказывается именно нормальность и здоровье, прямой и естественный взгляд на мир.

Об Алексее Карамазове на первых же страницах романа говорится: «Может быть, кто из читателей подумает, что мой молодой человек был болезненная, экстазная, бедно развитая натура, бледный мечтатель, чахлый и испитой человечек. Напротив, Алеша был в то время статный, краснощекий, со светлым взором, пышущий здоровьем девятнадцатилетний подросток. Он был в то время даже очень красив собою, строен, средне-высокого роста, темно-рус, с правильным, хотя несколько удлиненным овалом лица, с блестящими темно-серыми широко расставленными глазами, весьма задумчивый и, по-видимому, весьма спокойный. Скажут, может быть, что красные щеки не мешают ни фанатизму, ни мистицизму; а мне так кажется, что Алеша был даже больше, чем кто-нибудь, реалистом». И потому Алексей способен выдержать все то, что не выдержал больной и предельно уязвимый Лев Николаевич Мышкин.

Несмотря на всю его «странность», Алексея ничто не отделяет от других людей: он такой же Карамазов, как и его братья, как отец. «Ты единственный человек на земле, который меня не осудил», — говорит Алеше Федор Павлович, но не осудил не из натянутого и неестественного принципа всепрощения, а потому, что глубоко понял, потому, что и в себе ощущал погубившее Федора Павловича сладострастие. Дмитрий откровенно рассказывает о том, как росло, как разрасталось в душе его «жестокое насекомое», и вдруг как-то неожиданно Алексей признается: «…я то же самое, что и ты… Всё одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь над тринадцатой… Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно непременно ступит и на верхнюю».

Князь Мышкин не мог спасти Настасью Филипповну именно потому, что был невинен, именно потому, что «жалел» ее, а не «любил». Спасти же ее, очистить от скверны, можно было лишь человеческой, а не христианской любовью, не той любовью, что «не от мира сего». Он спас ее от нравственного ужаса брака с Ганей, но не спас ее от страсти и ножа Рогожина.

Алексей Карамазов — таков замысел Достоевского — «спасет» Лизу Хохлакову, спасет ее мятущуюся, страдающую и бунтующую душу, уже способную созерцать глубочайшие нравственные бездны, освободит от нестерпимой жажды «зажечь что-нибудь», от потребности разрушить мир и себя. Спасет потому, что он тоже Карамазов, он — тоже виновен. Алексей имеет право сказать Ивану на его страшный вопрос: «Кто же убил отца?» — «Не ты!» Имеет право сказать также и потому, что и сам в этой смерти виновен: потрясенный смертью старца Зосимы, он забыл о брате, о Дмитрии, а ведь старец Зосима, посылая его в мир, прежде всего велел ему быть «сторожем брата своего».

С особой значительностью роль Алексея Карамазова выявляется не только в его общении с братьями, но — с детьми и подростками, лишь вступающими в жизнь, но уже подвергшимися трагическому разрушению или саморазрушению. Но это те «начала», «концы» которых были еще скрыты в «магическом кристалле» будущего, к несчастью, не написанного романа.

«При полном реализме найти в человеке человека» — этими словами определил Достоевский свое направление[13]. Реализм Достоевского был, конечно, «полным». Его великие романы шестидесятых — семидесятых годов — это поистине «энциклопедия русской жизни» — многотрудной, бурной, фантасмагорической жизни России после-реформенных десятилетий. Все социальные пласты — от вырождающегося дворянства и высшего «культурного слоя» до нищего мужика; многообразные формы политического быта — от «немецкой» бюрократии до тайных обществ и нового суда; непримиримые идеологические системы — от христианского утопизма до атеистического бунтарства; враждующие поколения, «отцы и дети», отцы, — растерявшие былой авторитет, утратившие моральные принципы, и дети — страстно ищущие, глубоко ошибающиеся, созерцающие идейные и нравственные бездны, но — способные к возрождению…

12

А. С. Суворин вспоминал, что Достоевский хотел провести своего героя «через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду и в этих поисках, естественно, стал бы революционером» (А. С. Суворин, Дневник, М. — Пг. 1923, стр. 16).

13

Ф. М. Достоевский, Поли. собр. соч., т. Т. Биография, письма п заметки из записной книжки, СПб. 1883, стр. 373 третьей пагинации.