Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 220

Иван приезжает к Катерине Ивановне, невесте Дмитрия, которую страстно и «безудержно» любит.

Этот «роковой приезд» дал толчок последующим событиям не в меньшей мере, чем приезд Дмитрия.

Поступкам Ивана Карамазова, так же как и пробе Раскольникова, предшествует «идея», изложенная тем и другим в особых статьях. Статья Ивана и в прямом смысле предшествует появлению его в городишке и, тем самым, «на сцене» романа.

Статья Раскольникова есть вполне определенное, недвусмысленное изложение его «неподвижной», однозначной идеи, за которым вскоре следует соответствующее приложение — «проба». Следователь Порфирий Петрович без труда устанавливает непосредственную связь теории Раскольникова с убийством старухи.

Совсем иное дело — статья Ивана о церковно-общественном суде. «Главное было в тоне и в замечательной неожиданности заключения, — сообщает повествователь. — А между тем многие из церковников решительно сочли автора за своего. И вдруг рядом с ними не только гражданственники, но даже сами атеисты принялись и с своей стороны аплодировать. В конце концов некоторые догадливые люди решили, что вся статья есть лишь дерзкий фарс и насмешка».

Иван впервые в романе и берет слово, чтобы изложить содержание своей статьи на том «собрании» в монастыре, которое он сам и «затеял» (как мимоходом замечает Федор Павлович).

В своих рассуждениях, в своей «диалектике» отправляется Иван от идеи несовместимости «сущностей» церкви и государства.

«Церковь», в ее «исконном» значении «Христова общества»;— разъясняет Иван, и тут же подхватывают и развивают его мысль ученые монахи, — есть некая идеальная организация, духовно-нравственное сообщество, «братство» людей, зиждущееся на любви «к себе подобным».

«Государство» — тоже организация, сообщество, но прямо противоположное церкви по своей природе, ибо «скрепляется» принуждением и насилием.

Церковь, «Христово общество», естественно, строится на идее бога, бессмертия, Христа. Государство же — установление «языческое», безбожное.

Недаром Иван «кончил курс естественником». По словам Петра Александровича Миусова, однажды «он торжественно заявил в споре, что на всей земле нет решительно ничего такого, что бы заставляло людей любить себе подобных, что такого закона природы: чтобы человек любил человечество — не существует вовсе и что если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие».

Естественным для человека и человечества должен быть не закон природы — закон личности, а закон нравственный, закон «любви к ближнему», к «себе подобному», проповеданный богочеловеком, совершившим свой «подвиг человеческий» во имя этой любви.

Верит ли Иван в эту «церковную» утопию? Если он атеист, то, конечно, нет. Но тогда — не мистификация ли, не цинический ли эксперимент («подлость», как говорит Ракитин, «дерзкий фарс и насмешка», как полагали «некоторые догадливые люди») и эта статья атеиста о церковном суде, и это посещение монастыря, «неуместное собрание» явных безбожников в монастырском скиту, «затеянное» Иваном?

Конечно, это эксперимент, но эксперимент особого рода. Не верует Иван в «Христово общество». Но он, наверное, не верит и своему все разъедающему анализу: ведь он «не совсем шутил», с искренностью и надеждой рисуя образ будущего «Христова общества». «Не совсем шутили… — осторожно и проникновенно замечает старец Зосима. — Идея эта еще не решена в вашем сердце и мучает его. Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь — и журнальными статьями и светскими спорами, сами не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про себя…» В идейной диалектике для Ивана — и мучение, и наслаждение, и яд, разъедающий и подтачивающий душу, и божественный нектар, поддерживающий и живящий ее. «…Благодарите творца, — заключает Зосима, — что дал вам сердце высшее, способное такой мукою мучиться, «горняя мудрствовати и горних искати, наше бо жительство на небесех есть».

В разговоре в келье Зосимы Иван лишь приоткрывает будто бы бесстрастную маску, лишь временами прорывается истинный трагический пафос его идей. Маска почти спадает с его лица, когда он возводит свои грандиозные идейные и одновременно художественные конструкции перед глубоко понимающим его Алешей, когда Иван пересказывает Алеше свою удивительную «Легенду о Великом инквизиторе», когда с предельной искренностью раскрывает все тайны и всю «непосильную» антиномику своего сознания.





Если вершиной внутреннего сюжетного движения романа в первый день была исповедь Дмитрия, то кульминационный, решающий момент «второго дня» — ^исповедь Ивана. «Исповедальный» разговор с Алешей («Братья знакомятся») Иван, так же как Дмитрий накануне, начинает гимном жизни, которую он любит всем «нутром», всем «чревом», любит «чрезмерно» (как скажет потом Смердяков). Но этот гимн звучит в глубоком и сложном, «контрапунктном» единстве с «траурным маршем» отчаяния.

Страстно любя жизнь, Иван в жизнь «не верует» — разуверился «в дорогой женщине», «в порядке вещей», убедился в том, что этот «божий», этот человеческий мир есть «беспорядочный, проклятый и, может быть, бесовский хаос».

Отчаяние Ивана беспредельно, бездонно и непобедимо — именно потому, что он, переживший «все ужасы человеческого разочарования», не потерял при этом способности с необыкновенной силой, с карамазовским безудержем, безграничной широтой и сладострастием испытывать все человеческие ощущения, чувствовать все великолепие и прелесть «божьего мира» — живую красоту природы и прекрасное, созданное человеком…

Абсолютная утрата «веры в жизнь», в «порядок вещей» не может победить страстной привязанности к жизни, к голубому небу, к клейким листочкам, дорогой женщине. Безудержная любовь к жизни не может победить безграничного отчаяния.

Беспросветный пессимизм лишь усугубляет жажду жизни. Жажда жизни тем более сильна, что не оправдывается логикой. Да и сама эта логика, «диалектика» Ивана, порождающая отчаяние, заключает в себе, в своем неумолимом, математическом движении некое «высокое» сладострастие…

Иван хотел бы, чтобы его страстная привязанность к жизни была оправдана «логикой», но, как он убежден, логикой можно оправдать и обосновать лишь одно — отказ от жизни, ибо логика вскрывает действительный смысл этого мира — «нелепость» и «бессмыслицу», действительную его логику — отсутствие всякой логики.

Любому своему тезису Иван всегда способен найти антитезис, любому положению — беспощадное отрицание. Сознание, «ум» Ивана разрушает любой идеал, уничтожает смысл и красоту любого «подвига человеческого», — хотя «сердцем» Иван его и чтит…

Под смертоносными лучами Ивановой диалектики отчаяния рушатся и умирают два главных — вековечных и всемирных — идеала, два единственно, как ему представляется, возможных мирооправдания — религиозное и гуманистическое.

Прежде всего Иван ниспровергает религиозную концепцию мирового смысла.

Достоевский, конечно, хорошо помнил богоборческие идеи своих друзей-петрашевцев: «Неверующий видит между людьми страдания, ненависть, нищету, притеснения, необразованность, беспрерывную борьбу и несчастия, ищет средства помочь всем этим бедствиям и, не нашед его, восклицает: «Если такова судьба человечества, то нет провидения, нет высшего начала! И напрасно священники и философы будут ему говорить, что небеса провозглашают славу божию! Нет, — скажет он, — страдания человечества гораздо громче провозглашают злобу божию»[11].

Для опровержения подобной богоборческой аргументации существует даже особая область богословия — так называемая «теодицея», или оправдание бога. Но Ивана не заботит ни обвинение, ни оправдание бога, ни доказательство его бытия, ни опровержение подобного доказательства. Для него важнее всего оправдание «божьего» — человеческого — мира, но как раз такого-то оправдания он и не находит. И потому «все позволено», даже если бог и есть.

11

Н. С. Кашкин, Речь о задачах общественных наук. — «Дело петрашевцев», т. III, М. — Л. 1951, стр. 157.