Страница 2 из 220
Но «с данных, готовых точек зрения» не может быть осмыслено и наказание. Собственный опыт убедил Достоевского в том, что все самые жестокие наказания — ссылки, тюрьмы и казни — «не исправляют преступника; они только его наказывают и обеспечивают общество от дальнейших покушений злодея на его спокойствие». «Все эти ссылки в работы, а прежде с битьем, никого не исправляют, а, главное, почти никакого преступника и не устрашают, и число преступлений не только не уменьшается, а чем далее, тем более нарастает… — повторяет выстраданную Достоевским мысль старец Зосима в первой же сцене романа, сцене, которая, помимо всего прочего, оказывается своеобразным «теоретическим» к нему «прологом». — И выходит, что общество, таким образом, совсем не охранено, ибо хоть и отсекается вредный член механически и ссылается далеко, с глаз долой, но на его место тотчас же появляется другой преступник, а может, и два другие».
Кольцо замкнулось. Тема, открытая «Записками из Мертвого дома», своеобразно завершилась в «Братьях Карамазовых». Но не только завершилась — бесконечно усложнилась.
Жизнь человека заключена в мире злобы и эгоизма. «Взяты люди в ненормальных условиях. Зло существует прежде них. Захваченные в круговорот лжи, люди совершают преступление и гибнут неотразимо…»[7]. (Мы вправе отнести эти слова Достоевского об «Анне Карениной» JI. Толстого к его собственному роману.) Неизбежный результат всеобщей «мирской злобы», ненормальных условий — распад человеческих отношений, предельная разобщенность, доходящая часто до полного разрыва не только социальных, но и родственных связей — до преступления. И потому «философия» преступления должна быть социальной и нравственной философией, трактующей о самых основах человеческого бытия — о природе человека и природе общества (государства). Вся многообразная философская, социально-политическая и нравственная проблематика романа Достоевского подспудно заключена уже в этом разговоре в келье старца Зосимы, разговоре, за которым Алексей Карамазов недаром следит «с сильно бьющимся сердцем», взволнованный «до основания».
Старец Зосихма и Иван Карамазов ведут проникновенный диалог, вряд ли до конца понятный другим участникам «неуместного собрания», — о «возрождении вновь человека», «воскресении» и «спасении его» (Иван Карамазов), «возрождении падшего» (старец Зосима).
Так начинает звучать главная тема, развиваться основная мысль последнего романа Достоевского, которая была в то же время «основной мыслью всего искусства девятнадцатого столетия». «Формула» этой мысли, как сказал Достоевский еще в 1861 году, — «восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков»[8].
Как будто бы частный и отвлеченный богословско-юридический вопрос о «церковно-общественном суде» неожиданно приобретает особый смысл, ибо позволяет Достоевскому вступить в главную, заветную для него область — «область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества»[9].
Распад и перестройка общественных связей переводятся Достоевским и его героями в более высокий — нравственный — план. Речь идет не столько о крахе «старой» морали и наступлении «нового» аморализма (хотя в основе всех художественных построений Достоевского лежат факты именно такого рода), сколько о поразившей человечество страшной болезни — трагедии человеческой разобщенности, всеобщей «мирской злобе». Течь идет и о способах и путях преодоления этой ненормальной трагической разобщенности.
Первая книга романа — «История одной семейки» — больше задает вопросов, чем разъясняет: повествователь все время оговаривается, что сведения для своего «предисловного рассказа» он почерпнул из «слухов», «преданий» и «сказаний» («говорят», «повествуют» и т. д.). Как и почему разразится «катастрофа», «История одной семейки» не разъясняет. Сообщается лишь факт: когда оказалось, что Дмитрий Карамазов «перебрал уже деньгами всю стоимость своего имущества у Федора Павловича», отца своего, — «молодой человек был поражен, заподозрил неправду, обман, почти вышел из себя и как бы потерял ум. Вот это-то обстоятельство и привело к катастрофе…»
Из противоречивых слухов и намеков, сообщаемых повествователем, вырастает поистине единственный в русской литературе (кроме, может быть, некоторых щедринских персонажей) гротескный образ приживальщика, шута и сладострастника с внешностью «римского патриция времен упадка».
Мы чувствуем, что начало так ужасно — самым тяжким преступлением — оборвавшейся «семейной истории» лежит в трагически-шутовской жизни родоначальника карамазовского семейства. «История одной семейки» свидетельствует, что самые сокровенные и самые естественные человеческие связи — связи любви и родства — оказались цинически поруганы и разорваны тем, кто должен хранить их пуще всего, — отцом. Он виновен в том, что детские души — души его сыновей, «братьев Карамазовых» — калечатся и грязнятся с первых лет жизни.
И все же Федор Павлович далеко не исчерпывается тем, что рассказано о нем в «Истории одной семейки».
«Жизнь» Федора Павловича в течение трех дней, предшествовавших убийству, — вот где открывается подлинная суть его характера и миросозерцания, его настоящее «лицо» и его «философия» — и вместе с тем та авторская «философия», та авторская идея, которой этот характер служит. Вдруг оказывается, что этот жалкий старик — «человек не злой, а исковерканный», исковерканный ложью.
Непосредственно, не в «рассказе», как это было в «Истории одной семейки», а в «сценах», представлены лишь три дня, «минутка», «мгновение» из бурной жизни карамазовского семейства до «катастрофы» — от «неуместного собрания» в монастыре до появления Дмитрия в саду отцовского дома в ночь преступления. Многолетняя история «случайного» и разрозненного — «нестройного», но все же «семейства» Карамазовых в эти три дня, как бы истощившись в напряженнейших судорогах, «прекращает течение свое». Фантастический и безудержный бег останавливается, и начинает распутываться узел причин и смысла драмы, страстей, побуждений и идей ее участников.
Первому из этих трех дней посвящены две книги романа — «Неуместное собрание» и «Сладострастники». Главные герои первого дня и этих двух книг — Федор Павлович и Дмитрий.
Гениальные сцены «неуместного собрания», которым начинается «день первый», — беспощадный трагический гротеск, мастером которого был Достоевский, фантасмагорическое соединение несоединимого: распоясавшееся шутовство, безграничный цинизм, кощунственное осмеяние всего святого — в тихой обители святости и благостыни; судороги мирской злобы, чреватой преступлением, разгул карамазовских страстей — там, где «тишина», где «святыня». То тлеет подспудно, то вдруг вспыхивает ярким пламенем, выбрасывается, как протуберанец, карамазовский «безудерж» — неистовство Дмитрия Карамазова, скандальное юродство Федора Павловича. Именно они, отец и сын — самые страстные и самые сладострастные «карамазовцы», — первыми вовлекаются в драматическое, «вихревое» движение событий.
Отвлеченные прения в тихой скитской келье чем дальше, тем больше насыщаются эмоциональным содержанием непримиримых конфликтов, сложных человеческих взаимоотношений с их бурными страстями, ложью и ненавистью, — и завершаются настоящим скандалом.
Читателя охватывает напряженная, тревожная атмосфера надвигающейся неотвратимой развязки спутавшихся отношений в «нестройном» карамазовском семействе.
И ясно, что эта развязка, этот взрыв будет результатом непримиримого столкновения отца и сына — Федора Павловича и Дмитрия. Ведь, наверное, именно такой «взрыв» пророчит земной поклон старца Зосимы буйному и беспутному Митеньке Карамазову. «Уголовщину пронюхал», — грубо, но проницательно комментирует этот поклон, поразивший всех сошедшихся в келье старца участников «неуместного собрания», «семинарист-карьерист» Ракитин.
7
Ф. М. Достоевский, Полн. собр. худож. произведений, т. XI! ГИЗ, М.—Л. 1929, стр. 209.
8
Ф. М. Достоевский, Поли. собр. худож. произведений, т. ХИТ, ГИЗ, М.-Л. 1930, стр. 526.
9
М. Е. Салтыков-Щедрин, Собр. соч. в 20-ти томах, т. 9, «Художественная литература», М. 1970, стр. 412.