Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 13



Я так любила гладить кроликов или бросать курочкам зерно. Однажды госпожа Вержье дала мне выпить свежее яичко. «Сырые яйца очень полезны для горла», — утверждала бабуля. Госпожа Вержье знала, что мы небогаты, и, должно быть, поэтому время от времени подсовывала мне яичко, приговаривая: «Это для тебя, наш соловушка».

Я постоянно опаздывала на первый урок, потому что у меня, как у старшей, было спозаранку множество дел: сходить за молоком, поднять малышей, одеть и умыть их, умыться самой — маме хватало хлопот с младенцами, их надо было перепеленать и накормить. Перед школой я отводила малышей в детский сад, а он находился в другом месте.

Самое важное время наступало для нас в четыре часа пополудни: к этому сроку бабуля готовила нам бутерброды; сливочного масла на них не было — его заменяли две-три дольки чеснока, смоченные оливковым маслом.

— У вас от этого силенок прибавится, — всякий раз говорила она. Чеснок в различных видах сопутствовал нам с утра до вечера, во всякое время года: ячмень на глазу сводили, прикладывая к нему разрезанную пополам дольку чеснока, чесноком удаляли мозоли с ног, чесноком лечили от укуса осы; ожерелье из долек чеснока должно было уберечь нас от эпидемий, к припаркам из толченого чеснока прибегали, когда у кого-нибудь болел живот или ныли зубы; растертый с цветами мальвы чеснок был прекрасным средством при воспалении десен. Бабушка готовила вкусную чесночную похлебку, заливала творог чесночным соусом. Она знала секрет чудесного снадобья, для него мы приносили ей таволгу, душицу, полынь, шалфей, гвоздику, дягиль, розмарин. Она все их смешивала и вымачивала в белом вине, прибавляя, само собой разумеется, и чеснок.

— Это снадобье защитит вас даже от чумы! — с жаром уверяла бабушка. И она объясняла нам, что оно носит название «зелье четырех злодеев».

— А почему его так зовут, бабуля?

— Давным-давно это было, тогда многие люди — и мужчины, и женщины, и даже маленькие дети, совсем такие, как вы, — умирали, как мухи от чумы; в ту пору жили четыре злодея, они входили в жилище зачумленных, душили их и уносили все, что могли…

— Но если все умирали, почему злодеи не хотели ждать их кончины?

— Потому что этим злодеям не терпелось разбогатеть. В жизни так часто бывает: люди не хотят дожидаться решения Господа Бога.

— Разве Он всегда все решает?

— Только Он. Повелел же Он в своих десяти заповедях: «Не убий», а не то попадешь в ад.

— И все четыре злодея очутились в аду?

— Ну… этого точно никто не знает. Дело в том, что благодаря им удалось спасти много больных. Ведь никто не решался входить в дома зачумленных. Никто, кроме этих злодеев. Когда их схватили, то обнаружили, что они натирались каким-то чудесным зельем, и тогда им сказали, что, если они откроют его секрет, их не пошлют на виселицу. С тех пор секрет этот передается от отца к сыну и от матери к дочери, потому-то и я его знаю. Когда подрастете, я его вам тоже открою. Он любых денег стоит.

— Как ты думаешь, Господь Бог простил этих злодеев?

— Конечно. Он-то и внушил судьям, что их надо помиловать.

— Стало быть, злодеи попали в рай?

— О, это было бы слишком! Скорее всего, они в чистилище.

Однако «зелье четырех злодеев» оказывалось бессильно, когда папа впадал в уныние. Мама говорила: «Опять война на него навалилась».

Я не раз слышала, как он рассказывал о войне. Это было ужасно! Понятно, почему его порой охватывала тревога. Мне тоже хорошо знакомо это. Я узнала ее гораздо позднее, когда стала, как говорят, известной. Но вели мы себя при этом по-разному. Папа тогда не выходил из дома и сидел не шевелясь. Я же, напротив, в такие минуты должна непременно что-то делать, двигаться, выходить на улицу. Словом, мне нужен внешний толчок, чтобы одолеть оцепенение: нечто подобное испытывает кинооператор, когда слышит, наконец, команду режиссера «Мотор!». И я начинаю действовать.

Рассказы о войне нагоняли на меня страх. Помнится, в день смерти Папы Иоанна XXIII над Авиньоном разразилась небывалая гроза. Я металась, как майский жук, и вопила:

— Война началась! Началась война!



— Да нет же, люди тут ни при чем, — успокаивала меня мама. — Это небесный гром.

Когда папа оставался дома — потому ли, что болел, потому ли, что не надо было высекать

надгробия или работать на кладбище, потому ли, что мама находилась в больнице или в родильном доме, — до чего заботливым отцом он был!

Он вставал по ночам, поднимался к нам по лестнице, чтобы посмотреть, не раскрылся ли кто из детей, и осторожно поправлял одеяло.

Родители никогда не поднимали на нас руки. Мы так и не узнали, что такое оплеухи и шлепки. Наказанием служили такие слова:

— Ты меня очень, очень огорчаешь, дочка. Теперь я тебе больше не могу доверять.

И после этого долгие часы на меня не смотрели, со мной не разговаривали, как будто меня тут вовсе не было. Это надрывало душу. Становилось гораздо страшнее, чем когда бабуля пугала нас букой. Такие угрозы годились только для малышей. А я тем временем как-то незаметно почти достигла того возраста, который называют сознательным. Я очень долго с грустью вспоминала детский сад и его заведующую госпожу Обер. Своих школьных учительниц я так и не полюбила. Даже не помню, как их звали.

Мое первое горестное воспоминание о школе связано с уроками чистописания. А я ведь так старалась! Наглядевшись на то, как тщательно дедушка и папа трудились в своей мастерской, высекая надгробные надписи, я столь же тщательно выводила буквы в своей тетради…

Учительница остановилась у меня за спиной, и я вдруг услышала ее резкий голос:

— Мирей!… Левой рукой не пишут!

Я с удивлением уставилась на нее. Я же так старалась, даже от старания все губы искусала. Буквы у меня получились такие красивые. Но я от рождения была левшой. Как Мари-Франс и Режана (как впоследствии будут левшами один из близнецов Ги — другой близнец пишет правой рукой, — как Роже и двенадцатый ребенок в нашей семье, Жан-Филипп).

— Протяни ко мне руки, — потребовала учительница.

Я доверчиво протянула руку. И хлоп! Она стукнула меня линейкой. В дальнейшем я всегда была настороже и старалась подальше упрятать пальцы, но она все равно добиралась до них и все больнее с каждым разом била меня линейкой по левой руке.

— До чего ж ты упряма! Пиши правой рукой!

Я бы и рада была, но ничего не получалось. Как только я брала карандаш в правую руку, он переставал меня слушаться и, как я ни старалась, вместо букв получались неразборчивые закорючки. Учительница не понимала, что я ничего не могу поделать, и невзлюбила меня. Над моим ухом то и дело раздавался ее визгливый голос: «Пиши правой рукой! Правой рукой! До чего ж ты упряма!» И вслед за этим — удар линейкой.

В конце концов, я кое-как научилась писать правой рукой; а моя левая рука частенько бывала в синяках. Ох уж эти удары линейкой! Я до сих пор недоумеваю: ведь главное уметь писать, не все ли равно, какой рукой?

И с той поры я сделалась слегка косноязычной. Возможно, стараясь изо всех сил писать не левой рукой, а правой, я стала то и дело оговариваться. В моей речи согласные звуки менялись местами, переходя справа налево, и наоборот. Например, улицу Букрери я называла улицей Буркери, а вместо Сент-Агриколь говорила Сенг-Атриколь.

Полностью я от этого до сих пор не избавилась. Даже теперь я, случается, запинаюсь, произнося некоторые слова. И если пишу правой, как того хотела учительница, то ем и шью левой.

Мое косноязычие немало забавляло подружек, но меня оно тревожило с каждым днем все сильнее. Я словно гналась за слетавшими с моего языка словами, пытаясь их поймать (я спотыкалась на словах, как другие спотыкаются у порога). Поэтому, читая вслух, я все время запиналась. И учительница решила: раз я невнимательна на уроках. мое место на последней парте! И добилась того, что я и в самом деле перестала слушать, как она объясняет урок. Я совершенно не понимала ее, а она не понимала меня.