Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 51



В благодарность за уход муравей–Доду изредка приносил, осторожно озираясь, к дверям кухни, где работала старушка, гусениц и погрызенных майских жуков. Василий, как и все жестокие люди, по отношению к животным — гуманист до мозга костей, — Доду не любил. Но связать «муравья» и запереть в палату для «буйных» теперь уже было некому: санитары тоже сбежали.

Из персонала в больнице остались лишь старушка, он, Василий и медсестра Стелла, которую новый управляющий при других, более благоприятных, обстоятельствах, выгнал бы. У него были серьезные сомнения в том, что девушка способна хотя бы укол правильно поставить: Стелла, восемнадцати лет, в медицинском училище отучилась лишь год.

Глаза у нее были раскосые, взгляд (черт, и эта – туда же!) сумасшедший, и где‑то в селе у нее подрастала младшая сестра, которую уже собирались выдать замуж. Но глазами и почти замужней сестрой достоинства девушки, — если это, конечно, можно считать достоинствами, — не ограничивались – Василию довелось мучительно покраснеть, когда он, нечаянно (а так ли уж нечаянно, а, управляющий?) задел локтем ее большую грудь (большая грудь, — некрасиво, непропорционально…). Поскольку большой груди Василий у женщин не любил (и, конечно же, ошибался в себе) то извинился несколько сухо, дабы она не приняла это случайное прикосновение за попытку завязать более тесное знакомство. Девица ничего не ответила, лишь глянула ему в глаза, нагло и вызывающе, как это умеют делать в Молдавии сельские восемнадцатилетние (по местным меркам – старые девы) незамужние женщины. Из‑за этого Василий рассердился.

Во время прогулки по гравию, — усыпаны им были все дорожки, как упоминалось, и сделано это было для того, чтобы гравий под ногами больных шумел, и они не могли тайком покинуть лечебницу, — Василий размышлял над тем, что же ему делать?

Ситуация, в отличие от вопроса, банальной не была. Сорок семь больных, среди которых двадцать – лежачие, ни одного квалифицированного врача, слепая, старуха, да девчонка.

К тому же, усадьбу уже посетила делегация из села Дондюшаны, — все сплошь морщинистые, с черными от солнца лицами, и от вина – ртами, — с весьма деликатной миссией. Поскольку власти у них теперь нет, — старая ушла, а новая еще только на подходе, то почему бы больнице не отдать селу дрова, кое–чего из мебели, да и вообще — разную утварь? Да, и единственного коня!

Хмуро наблюдая за мародерами от сохи, вынимавшими из больничных окон стекла, Василий Андроник горько жалел, что изучал в университетском кружке не джиу–джитсу, а пошлую историю средневековой литературы.

… Вот она где, твоя литература, — казалось, говорила ему крепкая задница одного из крестьян, опустившего голову в больничный погреб…

Не удержавшись, Андроник воровато, как муравей–Доду, оглянулся, и припечатал ботинком то место, где у крестьянина–кормильца заключались средневековая литература, граф Толстой, искусство и эмансипация вместе взятые. Пейзанин с воплем «кружка медная, богородица», кувыркнулся в подвал, но шею, к горечи и сожалению Андроника, не сломал.

Происшествия этого крестьяне, вытрясавшие из больницы все, что можно, как пух из перины, не заметили. Пришлось пострадавшему довольствоваться мыслью, что это кто‑то из своих пошутил.

Уже на выезде из Поместья Сумасшедших (как окрестил про себя Костюжены новый управляющий) Василий окрикнул обоз посконных мародеров и спросил: неужели они не понимают, что с ними будет, после того, как Советская власть выиграет войну на чужой территории и наведет порядок на своей? Обозники отвечали, что имущество не крадут, а, напротив, берут на сохранение. К тому же еще неизвестно, где она, советская власть, и что с ней будет. А им – молдаванам, не привыкать, потому что была здесь власть всякая: советская турецкая, румынская, королевская, и поменяются они, очевидно, не раз, но им это все равно. Тогда‑то и высказал Василий первый раз по поводу земляков своих мнение, правда, негромко:

— Не нация. Проститутки… И, устыдившись, сразу же, понял, что это он и о себе говорит. Повернулся, и увидел медсестру, – та протягивала ему прошенные раньше папиросы, опять нагло глядя Василию прямо в глаза, чего он не выносил никогда. Разумеется, девушка его бессильное признание слышала, отчего Василий снова смутился и разозлился, решив, что отправит ее домой на следующей неделе. Поблагодарил, взял папиросы, и пошел по дорожкам парка больницы, думая, – что же делать дальше?



Не то, чтобы Василий был храбрецом, — напротив, трусом! и сам это знал, — просто, как человек почему‑то ответственный, понимал, что больницу не бросит. Эвакуировать больных уже некому, сам он с этим не справится. Стало быть, придется ждать немцев, румын, или кого там еще, надеясь, что медицинское учреждение они не тронут. Правда, Василий читал, будто фашисты сумасшедших и калек уничтожают, и не считают за людей, но это, конечно, враки. В любом случае, перспектива столкновения с фашистами пока отдаленная. Сейчас надо решать мелкие и насущные проблемы.

Больница, конечно, потерпела значительные убытки, но ничего, как‑нибудь выкручусь, утешал себя Василий, вернее – обманывал. Спать больным придется на кроватях, без «взятых на сохранение» матрацев. Но на железных сетках кроватей психи долго не протянут. Надо будет, решил управляющий, согнать наиболее спокойных больных на сбор сухих веток и листьев. Если их высушить еще и в больнице, а потом уложить на пол в большом зале собраний (для отсутствующего, увы, персонала) слоями: ветви, листья, ветви, листья, ну и так далее, получится неплохой ночлег. Ну и, конечно, сверху уложить на этот многослойный пирог брезентовое полотнище (если оно еще осталось).

Они будут спать на останках осени. Мои больные будут спать на останках осени, — на пудре, что осыпалась со щек молодящейся старухи осени, – сказал сам себе Василий, и это показалось ему романтичным.

Вдалеке, у каменной статуи безрукой женщины, стояла медсестра, и силуэт ее был изрезан сухими ветвями, отбросавшимися листвой. На миг Василию показалось, — он вообразил, — будто девушка, как лесная нимфа, ждет, что он, словно сатир, помчится за ней вглубь парка, к винограднику. По крайней мере, такие истории о сатирах и нимфах Василий читал в книге «Мифы и легенды древней Греции». Тайком, двенадцатилетний, онанируя.

Стелла поглядела на скульптуру (а дешевое‑то изваяние…) и пошла к больнице. Василий, дойдя до каменной бабы, потрогал ее щеку и почувствовал, что та еще теплая, от прикосновения другой, живой, женщины. Он не спеша водил по скульптуре руками – сам не зная, почему, и обнаружил, что левая грудь у нее раза в полтора меньше правой. Ну разве так бывает? Постояв еще немного, Василий отправился на кухню, мобилизовать весь свой «персонал» и больных, что поспокойнее, на сбор листьев и веток.

Из ели, что стояла у скульптуры, вылетела сова, и, покружившись нелепо, сумела залететь обратно. Ну и ну, — должно быть, подумала она, — и как только я здесь очутилась?

Глава пятая

— Как это здесь оказалось?

Капризные, аристократические даже, я бы сказал, губы моего собеседника поджаты. Я тоже так умею, но у меня это получается не так естественно. Интересно, сколько раз он репетировал гримасу за несколько минут до моего прихода, перед зеркалом, что висит на стене за его спиной? Собеседник — вице–премьер–министр (чем не Хуан Карлос Де Лок Песо эль…) — по фамилии Куку, не дождавшись от меня ответа, начинает кричать. Опять. Я моментально вырубаюсь, и представляю себе полет воздушного змея. Старый прием, еще школьный. Вице–премьер, стало быть, недоволен комментарием к его заявлению о том, что переговоры с миссией МВФ будут вестись отныне только на «румынском, а не английском», языке. В общем‑то, идиотизм, хотя бы потому, что на переговорах каждый пользуется своим языком, а для взаимопонимания требуется переводчик, это и тупому ясно. Но не вице–премьеру.

Кроме меня, в зале заседаний, где проходит разборка, присутствует пресс–секретарь вице–премьера, Мырзенко, человек маленький и несчастный, старый неудачник, коего также унижают и оскорбляют. Мы сидим за круглым черным столом, на нем — бутылки с водой, — мне хочется пить, но не предлагают. Намеки на коровье бешенство, которым страдают «некоторые представители власти республики» привели Куку в, извиняюсь, бешенство. Сам он похож на римского сенатора эпохи упадка империи: лысый, величественный, с орлиным профилем. Как это меня угораздило? А он все кричит, Мырзенко клонится все ниже, а я все слежу и слежу за полетом своего улыбающегося змея. Все это напоминает мне абсурдное немое кино, картинки которого перебиваются титрами из совсем другого фильма…