Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 42

Единственное, что я помню, это общность соблазна. Этот человек мне нравился. Пока я не поднялся на сцену, он был ненавистным шарлатаном, а там, наверху, я почувствовал сострадание, разделил его страх перед враждебным людским зверем.

Это было моим кратким пребыванием в Сальпетриер, в больнице, расположенной на сцене актового зала школы в Шеллефтео, где я заплатил три кроны за вход и ощутил сопричастность.

По ночам ей приходилось, словно искалеченной и неподвижной Шехерезаде, занимать Мари, чтобы придать жизни смысл.

Кошмарная жизнь Бланш Витман предстает в трех ее книгах, невзирая ни на что, исполненной смысла. Окруженные слабо мерцающим голубым светом, они становятся друг для друга заступницами. Моя судьба и все выпавшее на мою долю под уверенным руководством профессора Шарко, часто, казалось, служило Мари некоторым утешением.

У нее четкий, разборчивый почерк.

Реальные воспоминания, внезапно прерываемые грезами, во имя спасения жизни Мари. Тогда она вынуждена соединять мысли особым образом. Все должно быть взаимосвязано, иметь смысл. Урановая смолка убивает, несмотря на примесь лесной хвои. От облучения мое тело разрушается. Мне не страшно. Я скоро умру. Пассаж возникает, как внезапное, чуть ли не шутливое замечание.

Этого она Мари не сказала. Но, может быть, рассказала следующее?

Объяснение заключается вовсе не в том, что я испытывала перед Шарко чувство страха или собственной неполноценности. 3 октября 1880 года он впервые начертил свою научную схему на моем теле, частично обнажив его, но не столь безнравственным образом, чтобы показалась грудь. Мучившие меня на протяжении нескольких лет судороги, которые невозможно было спутать с эпилепсией, но которые выгибали мое тело дугой, подбрасывая к чернеющему, лишенному милосердия небу, заставляли меня шипеть точно от ненависти или презрения к несуществующему Богу. Он карал меня, словно я была Иовом, не сбежавшей с небес бабочкой, а низверженным ангелом, обреченным на кару. Шарко же составил из клеточек схему, в которой разместил координаты — позже я узнала значение этого слова, — указав определенные точки. Он пользовался ручкой. Я отметила, что он не выделял точки вожделения, которые обычно связывают со страстью. Позднее, помогая в работе над «Iconographie Photographique de la Salpetrière», я почти с саркастическим энтузиазмом наносила на схематическое изображение женщины истерогенные зоны: 11 спереди и 6 на спине. По сути дела, на этой иллюстрации была я сама, в виде графика. Мне выпала возможность изобразить на рисунке картину запутанной эмоциональной жизни человека, в упрощенном виде. Только потом до меня дошло, что это — я, человек, и что я, вместо того чтобы считать себя столь противоречивой и сумбурной, сумела упростить саму себя до такой — не побоюсь этого слова — чистоты. Эту чистоту я и стремилась пронести через всю жизнь, начиная с пережитого мною на берегу реки.

Тем не менее я по-прежнему задавала ему неправильные, прямо ненавистные вопросы.

— Вы считаете, что я не человек, а машина? — спрашивала я; в то время я еще не обращалась к нему на «ты».

— Нет, — оборонялся он, но отводил взгляд, будто чувствовал обвинение в моих словах.

— Но вы ведь полагаете, — настаивала я, — что, прикасаясь к этим точкам, обретете надо мной власть?

Он не ответил.

Ассистент Шарко Зигмунд стал однажды расспрашивать ее о детстве и отрочестве.

— Ты когда-нибудь испытывала вожделение к своему брату? — спросил он.

— Естественно, — ответила она.

Он видел, что она лжет. Но, пишет она, за какие только истории не хватаешься с жадностью теперь, много времени спустя, когда жизнь остановилась и тебя поместили в деревянный ящик на колесах! В четырнадцать лет, когда она была еще младенцем с младенческими мыслями, и ей, как пораженному бешенством волку, не хватало покорности и прощения по отношению к жизни, ее отец однажды пришел навестить жену. Той не было дома. Моя мать ненавидела его, а он ее. Я тоже ненавидела ее, но лишь до того мгновения, как она покинула меня, поглощенная рекой. Тогда я разрыдалась, как перед ампутированной любовью. Отец говорил с Бланш очень вежливо, сходил в сад, сорвал три желтых цветка и вручил ей, словно она была незнакомкой, посторонней и прекрасной молодой женщиной.

Он собрался уходить, смеркалось. Она остановила его у калитки, крепко взяла за плечи, повернула к себе и поцеловала долгим поцелуем, как будто он был мужчиной, а она женщиной. Его поцелуй доставил мне удовольствие. Я горько оплакиваю отца. А этот молодой негодник спрашивает меня о брате, испытывала ли я к нему вожделение!

Ах, нет. Но три цветка! Желтые! Она сочла это комичным.

Лежа в деревянном ящике на колесах, вероятно, можно дойти в своих рассказах до такой точки, когда необъяснимое становится очевидным.

Из чего еще не следует — доступным пониманию.

Она говорит Мари, что с первого мгновения возненавидела Шарко, но потом уже больше не ненавидела, а скорее любила.





Под конец она любила его очень сильно.

Так проще всего. История любви в кратком изложении. Она может начинаться с отвращения. Потом все меняется. Я люблю тебя и буду любить всегда, во веки веков.

Бланш было восемнадцать лет, когда ее заключили в Сальпетриер.

Это место заключения было для нее не первым; с семнадцати лет ее помещали в разные лечебные заведения. В сумасшедшие дома, как она обычно говорила. Слова сумасшедший дом чаще всего воспринимались как проявление высокомерия. Я побывала в заключении в пяти сумасшедших домах, говорила она иногда, глядя тихо и печально, прекрасная, как альпийская фиалка, и с грозными мягкими нотками в голосе, намекавшими, что безумие может вырваться наружу в любой момент. Она ведь была так красива. Человек, которого она полюбила, Жан Мартен Шарко, родился в Париже 29 ноября 1825 года и был сыном каретника.

Приходится читать между строк.

У него не сохранилось никаких особых воспоминаний о детстве. Наиболее отчетливо он помнил лето, проведенное на побережье Ла-Манша, неподалеку от города Сен-Мало. От этого лета у него осталось одно яркое воспоминание. В остальном — пустота, полное отсутствие воспоминаний. Ее повторы носят болезненный характер. Объяснить любовь она не могла, но пыталась.

Сумасшедшие дома, говорила она обычно. Правильнее, вероятно, будет сказать больницы или лечебницы для душевнобольных.

Ни до Сальпетриер, ни после никто никогда не приписывал ей сумасшествия. Тем не менее из одного сумасшедшего дома в другой, и эта неизменная спокойная, мягкая, угрожающая красота. У нее регулярно происходили нервные срывы, ее отправляли в лечебницу, вылечивали, отпускали, и — следовал новый срыв. Как мне это знакомо!

Как уже сказано: она с первой минуты возненавидела Шарко. Потом это прошло.

У нее случались рецидивы «истерического характера».

Припадки начинались с тонической фазы, переходя в клоническую. Затем, после краткой паузы, — сильнейший opistotonus[32] с arc de cercle[33], иногда с vocalisation[34]. Тогда она становилась опасной, хоть и была красивой. Никто не знал, что делать.

Я думаю, что все уже махнули на нее рукой.

Обычно долго надеются, что удастся вернуть человека к нормальному состоянию. Потом сдаются. И тогда Бланш Витман отправили в Сальпетриер. Это была своего рода конечная станция или свалка для отходов. Дворец безумцев, дворец женщин, дворец-свалка для безнадежных.

Но ведь ей было всего лишь восемнадцать!

Бланш окунулась в старые традиции Сальпетриер, крупнейшей лечебницы Европы восемнадцатого века, с шестью тысячами заключенных, — и это в городе с полумиллионным населением! — в результате чего троим-четверым частенько приходилось спать в одной постели, лечебницы, важную часть которой составлял исправительный дом — особое отделение для испорченных молодых женщин, или, скорее, детей. Туда заключали девушек, считавшихся либо извращенками, либо жертвами вырождения. Их помещали туда по настоянию семей, по ходатайству, обращенному к королю или к администрации больницы. Родители или, во многих случаях, соседи посылали прошение, в котором утверждалось, что эти испорченные девушки причиняли неудобства семье или соседям, или шире — ближайшему окружению, например кварталу, где они жили; и тогда детей забирали в Сальпетриер.

32

Опистотонус, судорожная поза (лат.).

33

Дуга (фр.).

34

Здесь: вопль (фр.).