Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 42



Спальня очень простая: одна кровать.

Поль особенно не утруждался и был скорее поражен практичностью Мари, но в глубине души счастлив. Его первые записочки к ней полны почти безмятежного счастья. Он завладел Граалем и еще не понимает, что это означает. Пишу впопыхах, чтобы сказать, что если ты утром не появишься, то я вернусь в наше гнездышко где-то после двух. Я с таким нетерпением жду встречи с тобой, что почти не думаю об ожидающих нас трудностях. Так хочется снова услышать твой голос и заглянуть в твои прекрасные глаза. Я пытаюсь придумать, как создать сколько-нибудь приемлемую для нас обоих жизнь, и согласен с тобой относительно того, что именно необходимо, чтобы это стало реальностью.

Все казалось таким простым.

Мари, бывало, ходила в их квартиру, chez nous[25], пешком — ведь это было совсем недалеко, она шла по улицам бодрым шагом, не испытывая ни малейшего напряжения, и была способна преодолеть тысячу миль и нести на своих плечах все беды Польши, без всякой одышки, — цитата поражает, поскольку это единственный раз, когда она в разговоре с Бланш упоминает о бедах своей родины. Иногда она встречала Поля прямо в дверях, обнимала и с улыбкой, медленно и деловито, начинала раздевать, не обращая никакого внимания на его застенчивость.

Загнанную в подполье польскую культуру и свободу Мари однажды уподобила подспудной силе подавляемой любви.

Поль хотел заниматься любовью в темноте, но она зажигала свет. Доносившиеся с улицы звуки им не мешали, за исключением одного раза, когда Мари прямо посреди жарких объятий вдруг в ужасе широко распахнула глаза, подумав, что слышит грохот девятиметровой груженой телеги, весящей шесть тонн, и управляемой кучером по имени Манен, и на такой скорости выворачивающей из-за угла, что Мари с возгласом удивления или страха на какое-то время прекратила заниматься любовью, так ничего и не сумев объяснить своему любовнику. Как-то раз, придя, он застал ее на кровати обнаженной и был едва ли не шокирован, остановился в дверях и стал ее рассматривать. Она сказала: заходи! ты не спишь! это я! — он подошел к кровати, упал на колени и заплакал, не надо, сказала она, но если тебе самому хочется поплакать, тогда, конечно, плачь.

— А вдруг все это кончится, — сказал он.

Возможно, она чувствовала себя так свободно именно потому, что их квартира была тайной и запретной.

Когда все заканчивалось, Мари могла неподвижно лежать, глядя в потолок, и наблюдать, как колышутся отбрасываемые горящей свечой тени, сознавая, что польские борцы сопротивления неоднократно скрывались в таких же квартирах, обсуждая, как сохранить польский язык и культуру. Конечно, она должна была видеть разницу: их любовное гнездышко сильно отличалось от гнезда сопротивления, а может быть, нет? возможно, для нее и не отличалось? В их тайной квартире было нечто теплое и сокровенное, создававшее ощущение, будто она плывет по теплому морю, укачиваемая теплой водой, нет, словно она покоится в зародышевых оболочках, как эмбрион в матке? можно ли было так думать? разве этот зародыш не покоился в животворных околоплодных водах? Вместе с тем она внушала себе, что переживаемое ею было чем-то более значительным: глубинным смыслом жизни, открывающимся только невинным детям.

И мне тоже, думала она.

Мари пыталась сказать об этом Полю, сознавая, что ему не понять, каково это — жить в ссылке, когда тебя, где бы ты ни находился, вечно тянет отыскать своего рода материнское лоно!

Ты словно бы постоянно пытаешься вернуться обратно в лоно — понимал ли он? — где бы ты ни находился! вечно!

Мари забирала из своей квартиры постельное белье и несла его в корзинке, как рыночная торговка яйца.

Она ежедневно приносила эту сверкающую белизной «яичную» корзину к их ложу любви. Зачем ты это делаешь, спрашивал он, кто-нибудь может увидеть и заинтересоваться. Все равно кто-нибудь однажды увидит и заинтересуется, отвечала она, разве ты этого не понимаешь? Он часто засыпал, и она с любовью смотрела на его лицо, наблюдая, как оно утрачивает неприступность и становится смущенным и детским. Вот куда завело нас бегство, в самую глубинную ссылку, мы обрели покой в материнском лоне Европы, сказала она ему однажды.

Мысль показалась ему забавной, но немного гнетущей, и больше она этого не повторяла.

Поскольку все, что они делали, было запретным, Мари совершенно перестала чего-либо бояться. Я неопытна, сказала она как-то раз, все, что она проделывала, занимаясь с ним любовью, выходило за рамки ранее испытанного и было новым. Ее заинтересовало, в чем смысл человеческого опыта. Уже испытанное становится мертвой материей. Ты — физик, сказала она, Вселенная заключена в атоме, представляющем собой эту постель, не надо ни во что верить, почему ты боишься?

— Я не боюсь, — повторял он, возможно, излишне часто, чтобы она смогла ему поверить.

Мари не хотела бояться. И не хотела, чтобы боялся он. В этом отношении ей хотелось взять его с собой. Поэтому она рассказала о поездке в Ном.

Этого нельзя было делать. Но откуда она могла знать.



Поначалу она боялась, что он сочтет ее опытной. Потом она уже больше не боялась. Не беспокойся, сказала она. Мы ведь можем представить, что встретились совершенно случайно, что ты собираешься на Аляску и никогда не вернешься. Какие на Аляске города, спросил он. Кажется, Ном, ответила она. Это, во всяком случае, не в Гренландии, произнес он. Тем лучше, сказала она. Ты уезжаешь в Ном и останавливаешься в Париже только на одну ночь, а во время поездки в Ном ты умрешь. И тебе уже никто не страшен, и ведь нам было так хорошо.

Зачем я должен умереть? Чтобы никому из нас в эту ночь в Париже не было страшно.

И потом мы будем так думать ночь за ночью, во веки веков. Ты пойдешь по бесконечной ледовой равнине и умрешь, так и не добравшись до Нома. Почему я должен умереть? Потому что иначе ты будешь бояться того, чем мы занимаемся в Париже. Никто ничего не знает, и никто не узнает. Мы тоже забыли. Все вычеркнуто.

Так и думай. Все до этой ночи и после нее вычеркнуто, и потом, во веки веков, тебе ничто не страшно, и мне ничто не страшно. Представь, что ты уезжаешь в Ном. И никогда, никогда меня больше не увидишь, и мне ни перед кем не будет стыдно, поскольку ты умрешь по пути в Ном.

Он не понял.

Только очень обиделся, что правда, то правда. Но, рассказав ему о поездке в Ном, она почувствовала себя как-то свободнее, может быть, совершенно свободной. Они занимались любовью. Все было лучше, чем когда-либо, и лучше, чем когда-либо будет. Но она понимала, что на самом деле история про Ном ему не понравилась.

— Ты хочешь, чтобы я умер, — напрямик, почти по-деловому, сказал он потом в темной комнате, когда свеча уже давно погасла, подступила ночь и уличный шум практически стих.

Она бурно запротестовала, спросив, как он может говорить такие глупости, точно он сомневается в ее любви.

— Смерть в Номе не поможет, — сказал он в ответ.

Тремя неделями позже он вновь вернулся к этой мысли, словно просто прерывал свои размышления, а теперь их продолжил:

— Ты помнишь поездку в Ном? Она не поможет. Жанна что-то подозревает. Должно быть, дошли какие-то слухи.

— Ты боишься?

Он мог и не отвечать, поскольку ей и так уже все было ясно.

Когда все правильно, не нужны никакие слова, думала она в лучшие мгновения.

Она размышляла следующим образом: в лучшие мгновения он совершенно спокойно и молча лежал, погрузившись в нее, и она ощущала едва заметные движения его члена; и думать было нельзя! надо было просто чувствовать, что пребываешь в самом центре жизни. Вот как должно было быть. И тихонько, словно собачьим носом! — как это делала в детстве ее собака! — именно так им и следовало принюхиваться друг к другу, когда он — в ней, безо всяких мыслей! так, словно их слизистые оболочки осторожно принюхиваются друг к другу, будто его член — это нос собаки, которая робко вылизывает шерсть ее матки.

25

К нам домой (фр.).