Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 43

Разве это можно забыть или простить?!

Но я видел и великолепные проявления человеческого благородства и мужества. Там проверялась сущность человека. Если голодный хефтлинк мог отдать кусочек хлеба или картошину от лагерного пайка умирающему товарищу, он уже был достоин называться Человеком, это значило, что его так и не смогли превратить в животное. На тех, кто делал попытки бежать и потом шел на смерть, не склонив головы, мы смотрели как на героев, и сами зажигались их неистовой жаждой свободы.

В «черных» фашистских лагерях я обрел настоящих друзей. Многие из них погибли. Я скорблю о них, память о них храню в своем сердце. Других я потерял и не знаю, что с ними, где они. Где Ваня Олюшенко, Володя Подборонов, братья Истомины, Василий Лобенко, Павел Наруцкий - люди, бок о бок с которыми я жил и работал в разных лагерях Германии? Где сержант Торощин, бойцы Иванисов и Тернов, с которыми мы отражали первые атаки гитлеровцев на границе? Я еще надеюсь, что они найдутся, отзовутся на мой призыв, как нашлись для меня после войны Володя Молотков, Коля Дергачев, Михаил Емец, Йозеф Ульц…

Пожалуй, я расскажу, как это произошло.

Представьте себе, с каким чувством возвращается домой человек после четырехлетнего отсутствия и шквала войны, пронесшегося над ним и опалившего его, домой, где не знают, что он жив, домой, где мать четыре года заказывает панихиды об убиенном сыне.

…Мягкие пушинки снега медленно опускаются на влажный асфальт, тают, пропадают. С небольшим чемоданом в руке я стою на привокзальной площади в Горьком. Мелькают человеческие фигуры, но я вижу их как в тумане. Чувствую, что слезы катятся по щекам, стыжусь их и не могу остановить. Как-то мгновенно пронеслись в голове первый бой, длинная дорога, по которой мы шли пленными, низкие тучи Натцвиллера, лица товарищей в полумраке кабины бомбардировщика. Ради вот этой минуты возвращения я убил того, последнего для меня, фашиста на аэродроме… [180]

Я стоял и смотрел по сторонам. Город все такой же. И площадь та же, и вокзал, с которого я уезжал в последний раз. И я… Живой… Вернулся… чтоб жить, работать, ходить по родным улицам.

С вокзала до дома родителей я шел пешком. По длинной Советской улице… По знакомому высокому мосту, с которого видны обе реки… «Какая красота, - думал я, словно впервые видя и эти темные быстрые воды под мостом, и припорошенные снегом берега, и высокую гору, за которой скрывался город, и холодное ноябрьское небо надо мной. - Как же я раньше не замечал этой красоты!»

Сдерживая бьющееся сердце, я подошел к своему дому. Долго не решался постучать. Открыть дверь вышла соседка. Она меня не знала и, окинув равнодушными глазами, впустила в коридор. Я должен перейти еще через один порог… Стучусь и в ответ слабый, знакомый до боли голос матери: «Войдите!» Я вошел в комнату и остановился у порога. Мать стояла у печки. Какое у этой женщины усталое, морщинистое лицо и согнутая спина! Ее глаза вопрошающе смотрят на меня - она не узнает меня. Мне бы надо было крикнуть: «Мама! Это я - Ванюшка!», - а я не могу [181] шевельнуться, не могу слова проронить. Только стою и смотрю на нее. А она все тем же тихим голосом, но уже с беспокойством, спрашивает: «Вам кого?» Тут я не выдержал и, будто захлебываясь, по-детски отчаянно крикнул: «Мама!» Она выронила из рук полотенце, опустилась на кушетку, и я уже обнимал ее старенькие плечи, целовал ее лицо и повторял одно только слово: «Мама! Мама! Мама моя!»

А потом как-то внезапно закончились радостные встречи с родными, друзьями, знакомыми, отошли в сторону «охи» и «ахи» соседей, и деловая будничная жизнь подхватила меня и понесла, как и тысячи других солдат, вернувшихся домой. Потянуло к работе, к станку, к забытой профессии. Еще до армии я от старого и опытного мастера никелировщика Сергея Николаевича Захарова научился шлифовально-полировочному делу. Старый мастер и учитель мой был жив, он с радостью принял мое решение вернуться к прежней специальности и помог устроиться на работу.

Тут пришло ко мне и мое настоящее человеческое счастье. Как-то вечером после работы я вышел во двор отдохнуть. На скамейке сидели две девушки. Одна из них - наша соседка Лена - тихонько наигрывала на гитаре. Другая - не знакомая мне, с двумя тугими косами, круглолицая и миловидная - пела негромким приятным голосом. Я подошел, познакомился. Ленину подругу звали Оля. С этого вечера начались наши встречи, а через несколько месяцев мы поженились. Оля стала для меня добрым другом, хорошей матерью наших детей Веры и Васи, прекрасной хозяйкой. Сейчас наши дети уже большие: Вера учится в девятом классе, Вася - в шестом, мы с женой работаем, я учусь, кроме того, в вечерней школе. Но не могу я сказать, что все пережитое в фашистской неволе забылось. Нет, ничто не забылось! А побои фашистских охранников до сих пор напоминают подорванным здоровьем…

Несмотря на то, что моя личная жизнь по возвращении домой стала благополучно налаживаться, я все время чувствовал словно бы какую-то вину перед товарищами, которые в трудное для меня время стали братьями, и следы которых я растерял. Но шли месяцы, и прерванные связи начали восстанавливаться. [182]





Первым нашелся Володя Молотков. Я ничего не знал о нем с 1943 года, с того самого момента, когда после первых допросов по поводу убийства полицая меня отправили из хозяйства в центральный лагерь. И вдруг на имя моего отца пришло письмо. В нем Володя извещает, что знал его сына Ивана, которого, как он предполагает, немцы или расстреляли, или повесили.

Вместо отца я написал Володе. Это для него было полной неожиданностью, он долго не мог поверить, что письмо в самом деле написано мною. И его ответ состоял из одних радостных восклицаний.

Мы встретились с ним в Москве в 1957 году. И опять:

- Ванюшка! Неужели это ты? Ванюшка! - тормошил он меня.

Вот тут я и узнал, что произошло с Володей после того, как мы расстались.

С арестом меня, Загиная и Аноприка план побега сорвался. Гитлеровцы решили, что полицай убит неспроста. [183] Они только не поверили одному - что полицая убил «кляйн Иван», человек такого маленького роста. Большая часть пленных ничего не знала о группе побега и решила, что полицай поплатился за свое зверство. В лагерь просочились слухи, что нас троих - меня, Аноприка и Загиная - повесили.

Эсэсовцы больше не доверяли заключенным и вскоре из подсобного хозяйства отправили в Рурскую область на шахты рубить уголь.

- В одно прекрасное время, - рассказывал мне Володя, - на шахту налетели самолеты союзников. Мы сразу почувствовали, что наверху бомбят: прекратилась подача воздуха, погас свет. Кто-то закричал, что клеть не работает, в нее попала бомба. Люди разбрелись по шахтным ходам. Одни пошли в обход, надеясь отыскать другой выход, другие решили подниматься по лестнице в колодце, где раньше ходила клеть. Я пошел с последними. Жуть. Темно. По стенам течет вода, холодно, грязно, скользко. Три дня мы лезли, - ведь глубина шахты была тысяча двести метров. А когда выбрались на поверхность, не узнали знакомых мест: кругом развалины. Только наш лагерь остался цел. Но через несколько дней союзники сделали новый налет. Не поздоровилось и лагерю, так как рядом с ним был вокзал и склад горючего. Осталось в живых всего человек двести. Жить негде, работать негде. Собрали нас фашисты и куда-то повели. Странствовали мы долго, пока не наскочили на союзников.

Володя Молотков успел еще повоевать против фашистов в составе пулеметной роты. За добросовестную службы, за меткую стрельбу его наградили именными часами и вернули звание сержанта.

Сейчас Владимир Григорьевич Молотков так же, как и я, не молод, у него подрастают трое детей. Он живет под Москвой, в городе Воскресенске, и работает на фетровой фабрике.

В октябре 1957 года нам - нескольким участникам перелета - удалось встретиться в Москве. Нас пригласила Центральная студия телевидения. Приехал и Михаил Алексеевич Емец. Он живет на Украине, в Сумской области, работает бригадиром комплексной бригады в колхозе и весь поглощен своей работой. О ней он [184] рассказывает с восторгом и гордостью. У него, как у справного хозяина, и дом есть в колхозе, и сад, и шестеро детишек.