Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 43

Надписи были сделаны химическим и простым карандашами, выцарапаны, очевидно, железками или камешками, написаны углем и кусочками какой-то засохшей краски. И за каждой царапинкой, каракулькой скрывались имена людей, побывавших здесь! [96]

Надписи начинались у самого пола и кончались на высоте примерно двух метров. Кое-как я разбирал славянские и латинские буквы, составлявшие имена и фамилии, гадал, к какой национальности принадлежал тот или иной человек. Попадались и русские имена, я радовался им, как будто встречал знакомых, старался представить, каким был человек, носивший ту или иную фамилию, где он жил, сколько было ему лет. Фантазия моя разыгралась, я уже видел себя окруженным товарищами, друзьями. Мне стало не так страшно в этой камере.

«В знак солидарности с ними мне нужно тоже прописаться здесь», - подумал я.

Я стал искать, чем бы можно было написать на стене. Пол в камере был зацементирован, и в трещине я обнаружил маленький кусочек цемента. Не торопясь, на видном месте я выцарапал по-русски свою настоящую фамилию, имя и отчество и пририсовал пятиконечную звезду.

Но на другой день нас с Аноприком и Загинаем перевезли в Саарбрюккен и поместили в другую тюрьму. Эта тюрьма представляла собою более мощное сооружение, чем цвайбрюккенская. И двор в ней просторнее, и ворота, с прутьями толщиной в мою руку, крепче, и здание выше, и порядки строже.

Снова, как и вчера, нас вели по лестницам, коридорам, мимо многочисленных дверей, потом впустили в большую камеру. В ней было много заключенных, человек двадцать. Стоял разноязычный гул. Когда мы вошли, шум смолк. Все с интересом обернулись к нам и встретили нас радушными восклицаниями и добрыми улыбками. Нас подозвал к себе высокий здоровенный на вид немец, лет тридцати пяти, которого заключенные называли Альфредом, старший по камере. Он записал наши фамилии и имена.

Мы познакомились с обитателями камеры. За большим столом на скамьях сидели немцы, поляки, югославы, французы. Среди них, к нашей радости, оказались двое русских. Мы встретились как родные. Они начали расспрашивать, как мы попали в плен, за что нас забрали в тюрьму.

Узнав, что мы русские, остальные товарищи окружили нас. [97]

- Здравствуй, братка! - сказал черноволосый серб, с блестящими темными глазами, положив мне на плечо сильную руку.

- Здравствуйте! - улыбались поляки и пожимали нам руки.

Мы невольно отвечали на их улыбки.

Вечером в камеру внесли кипяток. Заключенные, порывшись в своих мешках, сумках, достали маленькие кусочки хлеба, уселись за длинным столом и принялись за ужин.

У нас троих ничего не было, и мы не сели к столу. Заключенные заметили это. Они ни о чем не спросили. Альфред подвинулся на скамье и освободил нам место подле себя, налил в кружку кипяток. Каждый, не сговариваясь, отломил по малюсенькому кусочку от своей тюремной пайки.

Прихлебывая кипяток, мы слушали горестные истории, которые рассказывали нам двое русских юношей. Это были совсем молодые парнишки, каждому лет по семнадцати. Заняв их село на Смоленщине, фашисты угнали всех ребят старше пятнадцати лет в Германию. За отказ от работы эти двое были брошены в тюрьму.

Поляки тоже отсиживали в тюрьме за отказ работать на немцев. Югославы были военнопленными. Их заключили в тюрьму за побег. Немцы посажены кто за отказ от работы на военных заводах, кто за самовольство и неповиновение властям.

Все думали только об одном: как бы вырваться из фашистской тюрьмы, вернуться на родину, сочувствовали нашей горькой судьбе, утешали, как умели, по-мужски грубовато, рассказывали кто что знал о положении на фронте, о героизме русских, выражали надежду, что война скоро кончится, что Красная Армия освободит мир от власти фашизма.





Мы заговорились до позднего вечера. Аноприк и Загинай вместе со мной принимали участие в разговоре. Я никому не рассказывал, что произошло между нами.

В этой большой камере не было нар, и мы все улеглись прямо на полу, подстелив кто что мог. Я начинал подумывать, что нас могут продержать в этой тюрьме долго, и, признаться, радовался этому: здесь среди радушных товарищей можно было отдохнуть от [98] ежедневных построений и солдатских палок. Кроме того, это как-то отдаляло срок смерти…

Но наутро, едва мы общими силами прибрали все в камере, вымыли пол и съели по кусочку хлеба с чаем, вошел надзиратель, назвал мою фамилию и велел идти за ним. Я шел за ним по длинному коридору, пока надзиратель не отпер одну из дверей и не втолкнул меня в узкую камеру. Я снова очутился один. И снова приуныл.

…Две недели нас продержали в этой тюрьме, потом без всяких объяснений вывели во двор, посадили в большую черную машину, которую люди метко назвали «черный ворон», и куда-то повезли.

В крошечном «купе» машины нас поместили с Загинаем. Он сел на скамейку, я встал рядом у маленького зарешеченного окошечка. За окошечком мелькали ровные ряды распускающихся деревьев, пушистых, словно нежно-зеленые облачка, уютные чистые домики за низкими заборчиками. Здесь шла жизнь, не тронутая войной, по крайней мере внешне спокойная. Мне представилась наша искореженная земля, разбитые деревни, обгорелые сады, беззащитные женщины, убитые ребятишки. (Я не видел всего этого сам, но слышал бесчисленные рассказы от товарищей по лагерю, попавших в плен позднее меня.) И здесь, глядя из тесной машины на большой весенний мир, я опять почувствовал, что страстно хочу жить. Мне вдруг стало казаться, что нас не расстреляют. Ведь говорили же заключенные в камере, что за такие дела дают иногда только концлагерь. Я, конечно, слышал, что концлагерь - это тоже верная смерть, только медленная, мучительная. Но сам я в концлагере до этого не был и думал сейчас, что это все-таки не смерть. А раз я буду жить - значит, буду искать какой-то способ избавления от неволи. Это уже и есть жизнь.

Машина катилась по извилистой дороге, то опускаясь в лощину, то поднимаясь в гору, швыряя нас друг на друга на крутых поворотах.

Через несколько часов мы въехали в большой город Мец, где находилась тюрьма для военнопленных. Но, прежде чем поместить в тюрьму, нас доставили в гестапо, белое трехэтажное здание, расположенное неподалеку от тюрьмы, и ввели в большую комнату, [99] где за столом сидел офицер и что-то писал. Он не поднял головы, и наши конвойные почтительно ждали, когда он поставит свою подпись. Наконец офицер отложил бумагу. Сержант конвоир подал ему пакет с сургучной печатью. Тот вскрыл пакет и начал читать, по временам поглядывая на нас. Мы стояли у двери, переминаясь с ноги на ногу, голодные, усталые.

Окончив чтение, офицер позвал из соседней комнаты унтер-офицера и сержанта и, показывая на нас пальцем, долго что-то объяснял им. Сержант сбегал за переводчиком. Начался допрос.

Не вставая из-за стола, офицер бросал вопросы. Сначала он обратился ко всем троим:

- Кто убил полицая?

Мы отвечаем так же, как в лагере, то есть Аноприк и Загинай показывают на меня, а я отвергаю обвинение.

- Значит, они убили? - продолжал офицер, кивая головой на Аноприка и Загиная.

- Не знаю. Не видел.

Тогда начали бить, а потом снова задавали те же самые вопросы. И снова били. Не получив других ответов, офицер приказал отправить всех троих в тюрьму. Награждая пинками, нас вывели из здания гестапо и повели в тюрьму. А день был солнечный, воздух напоен ароматом клейких листочков и ранних цветов. Хотелось вот так идти и идти… Но через несколько минут железные ворота тюрьмы неумолимо захлопнулись за спиной.

Было как раз обеденное время, когда мы проходили коридором тюрьмы. Заключенных на пятнадцать минут выпустили из камер. Они провожали нас сочувственными взглядами. На втором этаже надзиратель открыл одну из камер и впустил в нее Загиная и Аноприка. Меня повели выше по лестнице. Я понял, что мне опять уготована одиночка. И действительно, моя новая камера оказалась не больше тех, в которых я уже успел побывать. Все было то же: и цементный пол, и крепкая дверь с волчком, и толстые решетки на окнах, в которых нет стекол. Новым лишь было то, что в камеру выходила стена печки, из которой почему-то было вынуто несколько кирпичей. Сначала я не обратил [100] внимания на это и только потом понял, для чего это сделано. К ночи в камере стало прохладно, и я подумал: «Хорошо бы сейчас у печки погреться». В коридоре, между тем, послышался какой-то шум. Я подошел к двери и прислушался: затапливали печь. Минут через пять ко мне в камеру повалил густущий черный дым. По запаху я понял, что топят углем. Дыма становилось все больше и больше, несмотря на то, что часть его уходила в окно. Я присел на корточки, но и внизу дым доставал меня. Сидеть на цементном полу было холодно. Я метался по камере. Дыму нашло столько, что я уже не мог ходить, не мог сидеть даже на полу, задыхался, кашлял.