Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 50



Пока выбирали сети, бросали на дно лодки судаков, лещей и тарань, рассвет разгорался во все небо. Розоватые лучи падали на зеленоватую воду, перемешивались с нею, и Архипу хотелось порой потрогать их руками. Он помогал братьям, изредка поглядывал на них: обращают ли они внимание на расцвеченное море. Но те были увлечены работой, скупо переговариваясь, оценивали улов, прикидывали, какую выручку он принесет, долго ли продержится хорошая погода.

Зубатые судаки с матовой чешуей, блестящие, как лезвие широкого ножа, тарани и рыбцы трепыхались на дне баркаса, отсвечивая золотыми бликами начинающегося дня. Нагруженная лодка шла к берегу тяжело, на весла садились попеременно то Спиридон, то Елевферий, и Архип мог отдохнуть. Он смотрел на дымчатую кромку моря, над которым подымался вишневый диск солнца. В какие‑то доли секунды цвет волны менялся, исчезали изумрудные оттенки и появлялась голубизна. Никакие силы не могли удержать чудесные переливы природных красок, их можно было только запомнить, и Куинджи впитывал в себя цвета моря. Нет, даже изнуряющая работа не могла отвлечь его от наблюдений за природой, за таинственным превращением света. В нем жил художник, и он все больше убеждался, что рисование, одно рисование может принести ему удовлетворение.

Пока не начались осенние долгие дожди, братья ходили в море за рыбой. Ее сушили, вялили, коптили, во дворе Спиридона стоял запах дыма и пряностей. Под навесами, в сарае, в хате, на горище[56] — везде была рыба. Архип тоже пропах ею. Несмотря на пасмурную погоду, ходил на Кальчик стирать свои портки и рубаху. Возвращался в Карасевку и, глядя на степь, поражался происшедшим переменам. Какой серой и унылой стала она! Пожухлая трава полегла на мокрую землю, одиноко торчал побуревший репейник, голые кусты терновника просвечивали насквозь. Над раскисшим шляхом медленно проплывали набухшие черные тучи. Вокруг ни птицы, ни зверя.

Сегодня с мокрыми мешками — попросила постирать сестра Екатерина — Архип не спеша возвращался домой. Начал накрапывать мелкий дождь. Потом ударил со всей силой — крупный, сердитый. Пришлось стать у куста шиповника и накрыться мешками. Но они быстро набрякли, одежда стала мокрой, тяжелой. Казалось, что тучи облокотились на плечи парня и прижимают его к земле. Перед ним не было ни степи, ни неба. Свинцовая пелена, густая и бесконечная, скрыла белый свет. Тоска подкатила к сердцу Куинджи, еще ни разу не чувствовал он себя таким одиноким. Вот ляжет в траву и останется здесь навсегда, никому не нужный, лишний в семье братьев, не умеющий ни сапожничать, ни шорничать, ни ловить рыбу. А рисунки его дохода не приносят. Тяжело еще и оттого, что никогда больше не увидит деда Юрка. Умер он летом, когда Архип был в Феодосии. Умер на завалинке, глядя на море, словно заснул сидя. И друга отняли у него — узнал от Екатерины, что Настеньку решили выдать замуж. «Она еще девчонка! — воскликнул тогда Архип. — Как можно?» «Исполнится пятнадцать — отдадут, — ответила сестра. — Теперь к тебе не придет».

Отягощенный грустными мыслями, Куинджи не заметил, как прекратился дождь и на востоке посветлело небо. Заставила его вздрогнуть необычайная тишина. Он сбросил с головы мешок и с удивлением оглянулся вокруг. Тучи уплывали на запад, низкие, угрюмые. Степь, насколько хватало глаз, выблескивала серыми, голубыми, серебряными лужами. Такого он еще не видел. Менялась холодная палитра неба, и дождевые озерца, будто огромные глаза земли, отражали ее.

Архип медленно пошел к дороге. Она где‑то далеко вилась вдоль Кальмиуса, сворачивала вправо, пересекала Кальчик и на виду у моря, а затем Карасевки, уходила в сторону Днепра. По тракту, битому подковами казачьих лошадей и копытами чумацких волов, везли рыб}7 и пшеницу, соль и уголь. Без него нельзя было представить ни приазовских холмов, ни украинской степи, ни жизни крестьянской. Когда‑то и Архип ехал по этому шляху с дядей Гарасем в село Александровку, где добывали черный горючий камень. А вот к Днепру парню еще никогда не приходилось добираться. Может, весной соберется, пристроится к чумакам и отправится в Екатеринослав. Говорят, большой город. Нет, лучше все‑таки в Одессу. Там Айвазовский дважды устраивал выставки своих картин, там, рассказывал Феселер, есть художники, обучающие за плату рисованию… «Придется наниматься, — подумал Архип. — Заработаю денег и подамся в Одессу».

Он перешел утонувший в воде шлях и облегченно вздохнул: до Карасевки рукой подать. Поглядел в сторону Кальмиуса и заметил черную движущуюся полосу. Должно быть, чумацкий обоз. Через полчаса стала отчетливо видна первая арба. За ней тянулось множество других, словно все чумаки Украины вдруг собрались разом и вытянулись на мариупольском тракте. Понурые волы натужно тащили за собою груженые возы, почти по ступицу колес утопающие в жидкой грязи. На некоторых возах сидели согбенные, понурые возчики. Другие, закатав по колено шаровары, шли рядом с быками и держались за деревянное ярмо.

И люди и быки, будто отрезанные от всего мира изгнанники, шли и шли, утопая в мутной жиже степного раскисшего шляха, шли в безвестную даль, где над горизонтом клубились тучи, а между ними и землей светлела полоса, как надежда на кров и тепло.

Уже начало темнеть, а Куинджи по–прежнему неподвижно стоял у раскисшего тракта. Он тоскливым взглядом провожал вереницу возов, словно на них лежали не соль и уголь, укрытые домоткаными ряднами, а тела чумаков, усопших на долгом бедняцком пути…

В начале декабря ударили небольшие морозы, выпал первый робкий снег. Утром Архип пошел в город. Краски, которые он принес из Феодосии, давно кончились, бумаги тоже не было. У него в потайном кармане лежали три рубля на самый крайний случай, и вот этот случай настал — к сердцу подступило такое желание рисовать, что он чуть ли не бежал по припорошенной тропинке, ведущей из Карасевки в Мариуполь.

У Харлампиевский церкви столкнулся с Чабаненко. Своего бывшего хозяина парень узнал сразу — он был в неизменных хромовых сапогах, белой шубе и высокой папахе. Куинджи остановился, увидев Чабаненко, но тот проскочил мимо. Затем замедлил шаги, оглянулся и радостно воскликнул:

— Архип! Никак ты!

Подошел к нему, широко расставив руки и улыбаясь во весь рот.

— Здравствуйте, Сидор Никифорович, — неуверенно проговорил Куинджи.

— Ну, конечно, ты! Батюшки, как вымахал! — снова восторженно заговорил Чабаненко. — Сколько же мы не виделись? Да, времечко летит. Я вот седой совсем стал. А ты — молодец, настоящий жених.

— Эт‑то, с пустыми карманами, — прогудел враз насупившийся парень.



— Не горюй, наживешь! Мне бы твою молодость, горы своротил бы. Где ты сейчас?

— У братьев, как нахлебник. Надо наниматься, — сказал Архип, не отрывая долгого взгляда от подрядчика. Судя по его радостному настроению и улыбке, у него дела шли неплохо. Куинджи стеснительно добавил: — Не знаю, к кому податься.

— У меня выгодный подряд. С весны сразу три здания закладываем, — отозвался Сидор Никифорович, — Но считать кирпичи, это, брат, теперь не по тебе. Знаешь, у меня дружба с фотографом Кантаржой. Из Таганрога он, салон фотографический строил ему, портреты делает.

— Портреты? — заинтересованно переспросил Архип. — Рисует?

— Нет, аппаратом специальным снимает. Обмолвился как‑то, что нуждается в смышленом помощнике по портретной части. Знаешь, это дело по тебе. Давай сосватаю…

— Нужно посмотреть, — нерешительно ответил Куинджи.

— Чего там смотреть? Я сам бы пошел к нему, да не гожусь, весьма тонкая работа у него. А дело прибыльное, новое… Ты не канителься, приходи завтра ко мне. Не забыл, где я живу?

Архип кивнул головой.

— Ну и лады! Жду. Глядишь, и мой портрет сделаешь по старой дружбе. Если подмалюешь даже, не обижусь, как Бибелли… Мир праху его.

— Умер?

— Упился… Минувшим летом схоронили.

Константин Кантаржа, мужчина средних лет, бритоголовый, с короткими черными усиками под длинным крючковатым носом, принял посетителей весьма любезно. При разговоре гнусавил и покашливал. Сутулый, с впалой грудью, он и в кресле не мог расправить плечи.

56

Чердак (укр.).