Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 50

Счастливый юноша закивал головой, а Феселер, оставив его на садовой дорожке, побежал к калитке.

Под вечер следующего дня Митрич принес коробку с тюбиками, кисти, банку с маслом Положил все на маленький столик, стоявший возле топчана.

— Феселер наказал, бери, — сказал он, тяжело опускаясь на скамейку. — Одолевает проклятая. Барин Иван Константинович сказывает — этоть по…подагра. Так по–ученому костолом в суставах называют. Молодым был — студеной воды не пужался. Мы, флотские, дюжими считали себя. А ныне вот — ноги ноют и не идут.

— Эт‑то, дед Юрко горячим песком ноги грел, — отозвался Архип. — Я его к морю водил.

— Стало быть, из флотских?

— Не знаю. Он ста–а-арый очень. Рыбак, наверное. На море любит смотреть. Правда, ослабел глазами.

— Из каких краев твой дед?

— Не мой он, Настин. Говорил, что родился в Крыму. Здесь ханы тогда были.

— Были, были, — подтвердил Митрич. — Енералиссимус Суворов их выгнал. А на море турков уже на моей памяти Нахимов и Корнилов бивали, — он вздохнул и перекрестился. — Эхе–хе–хе, не дожили до мирного дня. Сложили головы свои за батгошку–царя герои наши, матросские отцы — Нахимов и Корнилов. Потерял наш барин Иван Константинович верных приятелев своих. Который день опечаленный ходит. Смотреть на сердешного больно. Да кто такое разумеет? А! — Митрич досадливо махнул рукой, с трудом поднялся, опираясь о стол. — Пойду, стало быть. Барыня еще браниться начнет. А ты — того, рисуй. По надобности — красок еще принесу.

Дворник ушел, Архипу стало грустно–грустно. Наверное, Митрич такой же одинокий человек, как и он. И барыня заругать может. Ну почему так? Но тут взгляд его упал на коробку с красками, он улыбнулся, и печальные мысли вмиг улетучились.

Картонка у Куинджи была. Он пристроил ее на столике. Прищурил глаза, всматриваясь в белый прямоугольник, и, будто наяву, увидел холмистый горизонт и дорогу, извилисто уходящую к нему. По сторонам стояли одинокие кусты, и нещадное солнце палило их. Белесый воздух тяжело висел над землей… Видение недавнего степного пути ожило, заговорило в памяти художника.

Рисовал он быстро, мазки наносил плавно, легко. Уже спустились сумерки. Улеглось на покой недалекое море. Архип встряхнул головой и устало опустил руки. Огляделся и не поверил, что со всех сторон надвинулась темень. Жаль! Этюд не закончен, а жажда рисовать после вынужденного перерыва была неистощимой.

На рассвете, вскочив с топчана, он быстро умылся и принялся придирчиво рассматривать этюды. Вчерашняя восторженность прошла, глаз подмечал недостатки в цветовой гамме. Нет, не такой яркой видится ему крымская желто–зеленая степь. На этюде скорее приазовский пейзаж… «Надо поправить», — решил он, взялся за кисть, но так и застыл с ней. К навесу по садовой дорожке неторопливо шел мужчина среднего роста, широкоплечий, в длинном сюртуке нараспашку. Шапка черных волос обрамляла высокий открытый лоб, прикрывала уши и переходила в широченные бакенбарды, опускавшиеся чуть ли не до груди. Подбородок был выбрит, в уголках сочных больших губ затаилась улыбка. Позади него тяжело шагал дворник в неизменной тельняшке.

Куинджи непроизвольно напрягся, поняв, что к нему приближается сам Айвазовский. Иван Константинович улыбнулся и мягким голосом произнес:

— Ну, здравствуй, юноша! Покажи‑ка мне свои творения. Авось обрадуешь нас с Митричем.

То ли доброта, прозвучавшая в голосе художника, то ли мысль о том, что настала решающая минута в его жизни, помогли Архипу освободиться от скованности. Он повернул к Айвазовскому еще пахнущую красками картонку. Тут же достал из‑под топчана рисунки и два любимых пейзажа, нарисованные на досках, — берег моря с татарскими саклями и кипарисами, и тополя при луне.

Иван Константинович взял в руки одну доску, затем другую. Вытянув поочередно перед собой, долго и внимательно рассматривал их. Затем перелистал рисунки, написанные карандашом. Куинджи стоял от Айвазовского в трех шагах и еле сдерживал волнение. Перед ним был человек из незнакомого, загадочного и недоступного мира. Особого покроя костюм из самой дорогой ткани, медленные движения больших белых рук, неестественно длинные бакенбарды, тонкий аромат духов, исходивший от одежды художника, — все поражало воображение подростка.

— Ну, что скажешь, Митрич? — наконец заговорил Иван Константинович. — Все талантливые люди начинали с того, что терли минеральные краски. Даже великие голландцы занимались этим. — Он перевел взгляд — больших черных уставших глаз на Архипа. — Что ж, мазок у тебя уверенный. Посмотрим, что будет дальше.

Сказал и живо повернулся, будто вспомнил что‑то важное. Поспешно вышел из‑под навеса. Митрич коснулся рукой плеча Куинджи и, подмигнув, тихо проговорил:





— Стало быть, пришелся. Знамо, пришелся.

Архип ничего не ответил, он неотрывно глядел вслед удалявшемуся Айвазовскому. Когда опомнился и хотел спросить, о чем ему говорил Митрич, того уже рядом не было — он догонял своего прославленного хозяина, академика, художника Главного морского штаба, известного всей Европе мариниста.

Парнишка растерянно опустился на топчан и тут же вскочил. «Забыл!» — чуть не закричал он и с досады больно прикусил губу. Забыл попросить разрешения побывать в мастерской. Хотя бы раз посмотреть, как он пишет картины. «Скажу Феселеру», — решил Архип.

Подумав о копиисте, он успокоился, собрал рисунки и доски, положил их под топчан. Потом спохватился, вытащил их и начал придирчиво рассматривать. В ушах ожили слова Айвазовского: «Мазок у тебя уверенный. Посмотрим, что будет дальше».

Куинджи оторвал взгляд от рисунка и прошептал:

— Буду рисовать.

И все же смутная тревога опять подкралась к сердцу. Что‑то непонятное было в словах Айвазовского: не чурались тереть минеральные краски. Что это такое? Как и на чем тереть?

Ответ можно было получить у Феселера, он же, как обещал, не пришел. И Митрич не знал, когда заявится копиист. Но Архип не терял надежды, терпеливо решил ждать его, и оказалось, что не напрасно.

Феселер появился у него под навесом внезапно в субботний день.

— У меня час свободного времени. Рассказывай, что в Мариуполе.

Куинджи передал поклон от Аморети, рассказал о посещении театра, вспомнил Шалованова и вечернюю беседу с ним.

— Не знаю этого господина, — отозвался Феселер. — Ну, ладно, показывай, что принес.

Архип разложил на полу рисунки, доски, картонки. Художник, стоя над ними, долго рассматривал их, потом подошел к парню, обнял его за плечи, и они вместе сели на топчан.

— Ты все еще не в ладах с перспективой, — заговорил Феселер. — У тебя улицы и крыши домов пляшут. Запомни, мысленные линии, проведенные от них, должны сходиться в одной точке горизонта… О красках. Они не слушаются тебя. Этюды яркие и разбеленные, потому что употребляешь много белил. А их нужно класть в меру. Иван Константинович пользуется свинцовыми белилами. Но чаще блестящей желтой, она мягкого цвета, как коровье масло. Когда пишет низкую луну над водой, то вместо белил применяет неаполитанскую желтую. Смешивает ее с синей и получает живой зеленый цвет оливкового оттенка. И вообще чисто–зеленого цвета не употребляет. Смешивает желтые краски с синим и черным. — Он передохнул, попросил подать ему картонку, на которой была изображена степь с цветами. Показывая на них, сказал: — У тебя они раскрашены вразнобой, сами по себе, не имеют одной гаммы. Запомни, все цвета должны быть пронизаны одним каким‑то цветом–колоритом. Голубой, к примеру, может быть в красном, черном, коричневом и других цветах. То есть работа должна быть выражена в определенном тоне. Понял?

Архип кивнул головой и возбужденно проговорил:

— Эт‑то, при закате так. Оранжевый цвет будто растворился в воздухе.

— Молодец! — похвалил Феселер. — Точно подметил. Да, брат, видеть общую цветовую гамму со всеми тонами и полутонами не всякому дано. А изобразить ее… Иван Константинович пишет небо сразу начистую, не возвращается к нему второй раз, и оно у него — прозрачное, живое. Это — великий талант. А воду — другим приемом. Широкими сочными мазками создает волны. Когда краска чуть–чуть застынет, прорабатывает детали — пену, блики, брызги…