Страница 32 из 37
ЖИЗНЬ В РАССЕЯННОМ СВЕТЕ
«Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве…»
Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве. В эту пору — разгул Пинкертонам, и себя настигаешь в любом естестве по небрежности оттиска в оном. За такие открытья не требуют мзды; тишина по всему околотку. Сколько света набилось в осколок звезды, на ночь глядя! как беженцев в лодку. Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота, отщепенец, стервец, вне закона. За душой, как ни шарь, ни черта. Изо рта — пар клубами, как профиль дракона. Помолись лучше вслух, как второй Назорей, за бредущих с дарами в обеих половинках земли самозванных царей и за всех детей в колыбелях. 1980«Ночь, одержимая белизной…»
Ночь, одержимая белизной кожи. От ветреной резеды, ставень царапающей, до резной, мелко вздрагивающей звезды, ночь, всеми фибрами трепеща как насекомое, льнет, черна, к лампе, чья выпуклость горяча, хотя абсолютно отключена. Спи. Во все двадцать пять свечей, добыча сонной белиберды, сумевшая не растерять лучей, преломившихся о твои черты, ты тускло светишься изнутри, покуда, губами припав к плечу, я, точно книгу читая при тебе, сезам по складам шепчу. 1987Муха
Альфреду и Ирене Брендель
I Пока ты пела, осень наступила. Лучина печку растопила. Пока ты пела и летала, похолодало. Теперь ты медленно ползешь по глади замызганной плиты, не глядя туда, откуда ты взялась в апреле. Теперь ты еле передвигаешься. И ничего не стоит убить тебя. Но, как историк, смерть для которого скучней, чем мука, я медлю, муха. II Пока ты пела и летала, листья попадали. И легче литься воде на землю, чтоб назад из лужи воззриться вчуже. А ты, видать, совсем ослепла. Можно представить цвет крупинки мозга, померкшей от твоей, брусчатке сродни, сетчатки, и содрогнуться. Но тебя, пожалуй, устраивает дух лежалый жилья, зеленых штор понурость. Жизнь затянулась. III Ах, цокотуха, потерявши юркость, ты выглядишь, как старый юнкерс, как черный кадр документальный эпохи дальней. Не ты ли заполночь там то и дело над люлькою моей гудела, гонимая в оконной раме прожекторами? А нынче, милая, мой желтый ноготь брюшко твое горазд потрогать, и ты не вздрагиваешь от испуга, жужжа, подруга. IV Пока ты пела, за окошком серость усилилась. И дверь расселась в пазах от сырости. И мерзнут пятки. Мой дом в упадке. Но не пленить тебя не пирамидой фаянсовой давно не мытой посуды в раковине, ни палаткой сахары сладкой. Тебе не до того. Тебе не до мельхиоровой их дребедени; с ней связываться — себе дороже. Мне, впрочем, тоже. V Как старомодны твои крылья, лапки! В них чудится вуаль прабабки, смешавшаяся с позавчерашней французской башней — — век номер девятнадцать, словом. Но, сравнивая с тем и овом тебя, я обращаю в прибыль твою погибель, подталкивая ручкой подлой тебя к бесплотной мысли, к полной неосязаемости раньше срока. Прости: жестоко. VI О чем ты грезишь? О своих избитых, но не расчитанных никем орбитах? О букве шестирукой, ради тебя в тетради расхристанной на месте плоском кириллициным отголоском единственным, чей цвет, бывало, ты узнавала и вспархивала. А теперь, слепая, не реагируешь ты, уступая плацдарм живым брюнеткам, женским ужимкам, жестам. VII Пока ты пела и летала, птицы отсюда отбыли. В ручьях плотицы убавилось, и в рощах пусто. Хрустит капуста в полях от холода, хотя одета по-зимнему. И бомбой где-то будильник тикает, лицом не точен, и взрыв просрочен. А больше — ничего не слышно. Дома отбрасывают свет покрышно обратно в облако. Трава пожухла. Немного жутко. VIII И только двое нас теперь — заразы разносчиков. Микробы, фразы равно способны поражать живое. Нас только двое: твое страшащееся смерти тельце, мои, играющие в земледельца с образованием, примерно восемь пудов. Плюс осень. Совсем испортилась твоя жужжалка! Но времени себя не жалко на нас растрачивать. Скажи спасибо, что — неспесиво,