Страница 29 из 37
XIII Необязательно помнить, как звали тебя, меня; тебе достаточно блузки и мне – ремня, чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу), что безымянность нам в самый раз, к лицу, как в итоге всему живому, с лица земли стираемому беззвучным всех клеток «пли». У вещей есть пределы. Особенно – их длина, неспособность сдвинуться с места. И наше право на «здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день клином падавшая в сугробы тень XIV дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж, будем считать, что клин этот острый – наш общий локоть, выдвинутый вовне, которого ни тебе, ни мне не укусить, ни, подавно, поцеловать. В этом смысле, мы слились, хотя кровать даже не скрипнула. Ибо она теперь целый мир, где тоже есть сбоку дверь. Но и она – точно слышала где-то звон - годится только, чтоб выйти вон. 1982
В окрестностях Александрии
Карлу Профферу
Каменный шприц впрыскивает героин в кучевой, по-зимнему рыхлый мускул. Шпион, ворошащий в помойке мусор, извлекает смятый чертеж руин. Повсюду некто на скакуне; все копыта — на пьедестале. Всадники, стало быть, просто дали дуба на собственной простыне. В сумерках люстра сродни костру, пляшут сильфиды, мелькают гузки. Пролежавший весь день на «пуске» палец мусолит его сестру. В окнах зыблется нежный тюль, терзает голый садовый веник шелест вечнозеленых денег, непрекращающийся июль. Помесь лезвия и сырой гортани, не произнося ни звука, речная поблескивает излука, подернутая ледяной корой. Жертва легких, но друг ресниц, воздух прозрачен, зане исколот клювами плохо сносящих холод, видимых только в профиль птиц. Се — лежащий плашмя колосс, прикрытый бурою оболочкой с отделанной кружевом оторочкой замерзших после шести колес. Закат, выпуская из щели мышь, вгрызается — каждый резец оскален — в электрический сыр окраин, в то, как строить способен лишь способный все пережить термит; депо, кварталы больничных коек, чувствуя близость пустыни в коих, прячет с помощью пирамид горизонтальность свою земля цвета тертого кирпича, корицы. И поезд подкрадывается, как змея, к единственному соску столицы. 1982, ВашингтонГорение
М.Б.
Зимний вечер. Дрова, охваченные огнем как женская голова ветренным ясным днем. Как золотится прядь, слепотою грозя! С лица ее не убрать. И к лучшему, что нельзя. Не провести пробор, гребнем не разделить: может открыться взор, способный испепелить. Я всматриваюсь в огонь. На языке огня раздается «Не тронь» и вспыхивает «меня!» От этого — горячо. Я слышу сквозь хруст в кости захлебывающееся «еще!» и бешеное «пусти!» Пылай, пылай предо мной, рваное, как блатной, как безумный портной, пламя еще одной зимы! Я узнаю патлы твои. Твою завивку. В конце концов раскаленность щипцов! Ты та же, какой была прежде. Тебе не впрок раздевшийся до гола, скинувший все швырок. Только одной тебе свойственно, вещь губя, приравниванье к судьбе сжигаемого — себя! Впивающееся в нутро, взвивающееся вовне, наряженное пестро, мы снова наедине! Это твой жар, твой пыл! Не отпирайся! Я твой почерк не позабыл, обугленные края. Как не скрывай черты, но предаст тебя суть, ибо никто, как ты, не умел захлеснуть, выдохнуться, воспрять, метнуться наперерез. Назарею б та страсть, воистину бы воскрес! Пылай, полыхай, греши, захлебывайся собой. Как менада пляши с закушенною губой. Вой, трепещи, тряси вволю плечом худым. Тот, кто вверху еси, да глотает твой дым! Так рвутся, треща, шелка обнажая места. То промелькнет щека, то полыхнут уста. Так рушатся корпуса, так из развалин икр прядают, небеса вызвездив, сонмы искр. Ты та же, какой была. От судьбы, от жилья после тебя — зола, тусклые уголья, холод, рассвет, снежок, пляска замерзших розг. И как сплошной ожог — не удержавший мозг. 1981