Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 157

Тем не менее повесть исторична и не метафорически. Средневековый эквивалент фашизма, показанный Стругацкими как диктатура военно-религиозного ордена, — явление типично феодальное. Разве нет более глубокой, не только нравственной аналогии между повергнувшей в ужас Европу инквизицией и застенками Гиммлера (кстати сказать, сознательно скопированными со всех предшествующих машин подавления)? В придуманных Стругацкими средневековых «серых ротах штурмовиков» столько же от гитлеризма, сколько и от обывателя всех времен и народов. Сила повести — в нравственном совмещении страшных для человека явлений далеких эпох. Это не костюмирование прошлого, а напоминание о том, что тотальное самовластье, как его ни называй, во все времена кралось по спинам жующего обывателя, столь же трусливого, сколь и кровожадного, — самой хищной вещи на свете. Это хотели сказать и хорошо сказали Стругацкие, нарушая исторический буквализм.

<…>

Но если в «Трудно быть богом» абстрактная символика пролога и эпилога мешает, хотя все-таки не меняет идейно-художественной концепции, то в повести «Улитка на склоне» (речь идет о главах, напечатанных в сборнике «Эллинский секрет», 1966) абстрактная трактовка человека и прогресса выдвинулась на первый план.

Действие разворачивается на великолепно выписанном фантастическом фоне. Биологи изучают странную жизнь фантастического леса, в борьбе с которым изнемогает примитивное местное племя. Параллельно некая высокоорганизованная цивилизация амазонок проводит здесь биосоциальные эксперименты. Создаваемые амазонками новые формы жизни губят аборигенов, а между тем беднякам внушают, что загадочное одержание — высшее благо.

<…>

Биолог Кандид поясняет, что прогресс, руководствующийся лишь «естественными законами природы» («и ради этого уничтожается половина населения!»), — «не мой прогресс, я и прогрессом-то его называю только потому, что нет другого подходящего слова. Здесь не голова выбирает. Здесь выбирает сердце. Закономерности не бывают плохими или хорошими, они вне морали. Но я-то не вне морали». «Главным в повести, — предупреждают авторы в предисловии (опять сомневаясь, поймет ли читатель), — является трудное осознание Кандидом происходящего, медленное и мучительное прозрение, колебания Кандида и окончательный его выбор».

В чем же он колебался? Лесовики обречены «объективными законами (чего? какими?), и помогать им — значит идти против прогресса». Что же он выбрал? «Плевать мне на то, что Колченог (один из лесовиков. — А. Б.) — это камешек в жерновах их прогресса. Я сделаю всё, чтобы на этом камешке жернова затормозили». Каким образом? Вспарывая животы мертвякам — биороботам амазонок.

<…>

В «Хищных вещах века» легко догадаться, какие силы стоят за Иваном Жилиным: «Мы с детства знаем, — говорит он, — о том, как снимали проклятье на баррикадах, и о том, как снимали проклятье на стройках и в лабораториях, а вы снимите последнее проклятье, вы, будущие педагоги и воспитатели». Жилин тоже почти один, но он говорит: «Меня услышат миллионы единомышленников», «Мы сделаем… наше место здесь». Кандид, напротив: «Я не вне морали… Это не для меня… Я сделаю все… если мне», и т. д.

В отчаянии Антона-Руматы был луч надежды. «Улитка» — безнадежный крик в ночи. «Кандид, — объясняют авторы в предисловии, — …знает о мире столько же, сколько мы с вами, его цели — наши цели, его мораль — наша мораль». Но он, оказывается, знает о нашей морали гораздо меньше Генри Моргана. Герой Хемингуэя, подводя итог своей нескладной жизни, признался: «Человек один не может ни черта». Кандид — один «босой перед вечностью», и его выбор, о котором говорят авторы, не более чем иллюзия.

Конечно, всему виной исключительные обстоятельства. Контуженный во время аварии, Кандид живет проблесками сознания. Нерасчлененный поток больных мыслей и чувств прямо-таки создан, чтобы через эту призму удивить химерическими образами леса. Но при чем здесь прогресс?



Искусная имитация косноязычного просторечия лесовиков дополняет стилистическое и психологическое совершенство «Улитки». Здесь нет ничего похожего на художественный разнобой «Возвращения» и тем более «Стажеров», но почти ничего не осталось и от конкретного социального опыта, от которого отталкивалась фантастика Стругацких в тех вещах.

Авторам оттого и пришлось «замотивировать» одиночество Кандида, оттого они и прибегли к психологическому субъективизму, что противопоставили внесоциального одиночку столь же внесоциальному прогрессу. В суждениях Кандида о прогрессе нет и следа конкретной социальной морали.

Впрочем, его мысли ошибочны и с точки зрения абстрактной. Ниоткуда не видно, что авторы не разделяют заблуждений Кандида, когда он характеризует прогресс с одной-единственной (и вовсе не определяющей) стороны неумолимых законов природы. Получается, будто человечество перед фатальной альтернативой: либо эти законы совпадают с моралью, либо идут с нею вразрез, но в обоих случаях абсолютно от человека не зависят.

Это, конечно, недоразумение. Прогресс не зависит от индивидуального человека, но он — порождение общественной деятельности, и человечество все больше научается его регулировать. (На этом ведь основана концепция повести «Трудно быть богом»!) Этим объективные законы социальной жизни отличаются от законов природы, которые человек может лишь использовать. Мы знаем, что такое извращенный прогресс, — повернутый против человека, но прогресс, от человека не зависящий, — это фикция.

И Стругацкие не пытаются быть последовательными. «Прогресс» амазонок у них не сам по себе — он соответствует их бесчеловечной морали. А, по Кандиду, опасность заложена в нем самом, амазонки — только послушные служанки «объективных законов». В своей модели человек — прогресс Стругацкие абстрагировались от социальных сил, приводимых прогрессом в движение и в свою очередь движущих его. В «Хищных вещах века» предупреждение об отрицательных тенденциях прогресса, при всех недостатках повести, учитывало эту обратную связь. А в «прогрессе» амазонок можно усмотреть и фашизм, и маоистскую «культурную революцию», и пожирающий деревню город, и что угодно — и в то же время ничего. Авторы утратили связь своей фантазии с реальностью. Фантастика превратилась в самоцельный прием абстрактнейшего морализаторства, продемонстрировав «возможности» этого столь красноречиво отстаиваемого некоторыми литераторами направления.

В «Улитке» по-своему оправдалось пророчество Камилла: «Вы… оставляете только одну реакцию на окружающий мир — сомнение. „Подвергай сомнению!“… И тогда вас ожидает одиночество».

В этот эпиграф писатели, видимо, хотели вложить некую антитезу безжалостному прогрессу. Но нам кажется, он ироничен по отношению к творчеству самих Стругацких. «Тихо, тихо ползя» не построить ведь коммунистический мир, воспетый в «Возвращении», не одолеть «хищных вещей века», не рассечь бюрократической паутины, фантасмагорически изображенной во второй части «Улитки». Не вверх, а вниз по склону фантастики пустили они свою «улитку». Предупреждающая утопия воспарила к таким аллегориям, что потеряла смысл, открывая вместе с тем простор самым субъективным гаданиям. Фантастический роман-предостережение вырождается в малопонятное запугивание, когда предупреждение теряет ясность цели. Фантастическая «дорога в сто парсеков» оборачивается дорогой в никуда.

Хочется думать, что писатели благополучно переболеют поисками. Слишком много идей и образов вложено было Стругацкими в положительную программу советского социально-фантастического романа.

Творчество Стругацких — характерный пример того, каким острым и сложным стал наш современный фантастический роман, какие серьезные социальные темы он затрагивает и какие трудности переживает. Реакция литературной критики и ученых на творчество Стругацких, о которой мы бегло упоминали, тоже свидетельствует, как мало еще понята специфика фантастики и сколь ответственной стала работа писателя-фантаста, вторгающегося в сложность современного мира.