Страница 39 из 40
- Да любил ли ты меня хоть когда, злой человек? Теперь ты меня не любишь, это верно; но любил ли хоть прежде?
- Любил, милая, право, любил...
- Но за что тебе было любить меня? Скажи, за что? Дурочка я, глупенькая. И поверила ему...
- Как за что? Разве ты не была всегда ко мне так приветлива, разве твое хорошенькое личико может не нравиться?..
- А! Вот что! Так тебя пленяла не я, а моя красивая маска? Будь я немножко дурнее, ты бы и не взглянул на меня? Ох, горе ты мое, горе! О-ох!
- Да полно же, дитятко мое, ребеночек полно, - вразумлял ее натуралист, - чего же тут убиваться? Разве женщина может пленить чем другим? Главное в ней - прелесть обхождения и телесная красота. Если бы мы влюблялись только в ум, то, конечно, не пленялись бы женщинами, а мужчинами.
Слова молодого человека не только не успокоили швейцарки, они привели ее в полное отчаяние: приложившись головою к стулу и дрожа всем телом, она опять зарыдала:
- Ох, тошно мне, тошнехонько!
- Дорогая моя, ангел мой, перестань, мне надо ехать, не расстаться же так? - говорил Ластов, обнимая ее и стараясь придать своему голосу возможно большую нежность.
Мари, задыхаясь от слез, твердила свое:
- Ох, тошно мне! Матушки мои, как тошно! Нечего, кажется, говорить, что положение Ластова было самое незавидное: слезы почти так же заразительны, как зевота, в особенности если знаешь, что сам ты причина их. Поэту нашему сильно щемило сердце, и что-то начало уже подступать к горлу, к глазам. Он ощутил неодолимое желание почесать у себя за ухом; но - обеими руками поддерживал он плачущую, и нечем было привести в исполнение задушевную мысль. Тут вспомнилось ему, что подравшихся собак разливают холодною водою; он поднял голову: на столе стоял, по обыкновению, полный графин. Тихонько вытащил он свои руки из-под мышек девушки и хотел подойти к столу; та схватила его за руку:
- Ах, не уходи, не оставляй меня!
- Да я не уйду, я только за водой.
И, почесав теперь за ухом, он торопливо налил в стакан воды и воротился с ним к девушке. И в этот раз он рассчитал верно: едва сделала она два-три глотка, как утихла; несколько погодя приподнялась с полу, присела на стул и отерла широким рукавом слезы; затем, глубоко вздохнув, выпила с жадностью остаток воды и отдала стакан молодому человеку.
- Ну, наплакалась, - произнесла она, силясь улыбнуться. - Ты не взыскивай, милый мой, ведь я не Лотта... Да и за что мне сердиться на тебя? Разве ты виноват, что нашлась девушка лучше меня? Ты и не такой еще достоин.
- Добрая моя...
- Полно, не представляйся, я знаю, что я теперь тебе бельмо на глазу, что у тебя в эту минуту только одно на уме: как бы скорее отвязаться от меня.
- О, нет, Мари, ты ошибаешься...
- Не хитри хоть перед концом, разве я не вижу? Глаза влюбленной зорки. Но ты был прав, говоря, что так нам нельзя расстаться; разойдемся друзьями. Если я тебя чем обидела, если надоедала - прости великодушно, не поминай лихом.
- Милая, как же ты можешь думать... Я готов в эту минуту все сделать для тебя.
- Правда.
- Сущая.
- Так я имела бы к тебе просьбу... Ластов невольно нахмурился:
"Ах, черт возьми, ну, попросит отказаться от Наденьки?"
- Подари мне на память эту булавку.
Галстук поэта был зашпилен золотою, с эмалью, булавкой. Лицо его прояснилось, и с необыкновенной готовностью отцепил он булавку, так что повредил даже галстук.
- На, любезная Мари.
В это время за окнами послышался стук колес. Ластов встрепенулся:
- Дилижанс! Пора. Прощай, моя дорогая...
Она бросилась к нему на шею и стала осыпать его жгучими поцелуями. Потом тихо оттолкнула от себя.
- Ступай, тебя дожидаются. Да хранит тебя Господь.
Она упала в бессилии на стул.
Ластов схватил в одну руку чемодан, в другую - альпийскую палку, трость и плед и, наскоро поцеловав еще раз девушку, выбежал на лестницу.
Дилижанс действительно уже дожидался внизу, перед площадкою отеля; около него толпилось несколько Я'ских, пансионеров, в том числе Змеин, Брони, Наденька и мать последней. Бросив чемодан к остальной поклаже на империал дилижанса, Ластов взял под руку корпорната и отвел его в сторону:
- У меня, друг мой, есть к тебе небольшое поручение. Исполнишь?
- Вопрос! Само собою. В чем дело? Ластов достал свое послание к Наденьке.
- Как мы отъедем, так передай, пожалуйста, младшей Липецкой, да чтобы никто не видел.
- А, а! Хвалю. Но мне полюбопытствовать можно?
- Нет, и тебе нельзя. Мы отправляемся теперь на женевское озеро, а там в благословенный край,
Где вечный лавр и кипарис
По воле гордо разрослись.
Так если бы пришлось почему-либо писать, ты можешь адресовать в Неаполь.
- Да что ж это тебя так баснословно ехать приспичило? А! Понимаю:
Vor der Liebe ein Jiingling lief,
Glaubte, sie ware hinter ihm,
Doch sie sass ihm im Herzen tief.
От любви ли юноша бежал,
Думал, что злодейка позади,
А она засела глубоко в груди (нем.).
Напрасные старанья: не убежишь.
- Увидим! Ну, прощай.
Они поцеловались по-братски. Затем Ластов подошел к дамам. Наденька держалась конвульсивно за руку матери, как бы ища опоры. Последняя кровинка исчезла из цветущего лица ее. Когда Ластов подал ей на прощанье руку, то почувствовал, как пальцы ее, горячие и влажные, дрожали в его руке.
- Прощайте, Надежда Николаевна.
- Прощайте...
Более не сказал ни один из них. Но в глазах ее, устремленных на него как-то грустно-вопросительно, он прочел немой вопрос:
- Что же стихи? Ведь это нехорошо...
- А что карточка? - спросил он вслух. Наденька покачала отрицательно головой. Хотел он справиться, что значит это отрицание: неудачу в похищении карточки или нежелание дать ее? Но тут под дверьми дома появилась Мари. Ластов вспыхнул и, коротко раскланявшись с дамами, прыгнул в дилижанс.
- Adeux!
- Ade!
- Прощайте-с!
Лошади тронули, громоздкий экипаж загремел по мостовой.
При повороте на мостик через Аар Ластов еще раз выглянул из заднего окошка. Сквозь желтые столбы пыли, поднятые колесами, различил он в отдалении живую картину: группа пансионеров глядела с площадки перед отелем вслед отъезжающим; впереди стояли мать и дочь Липецкие и Мари. Вдруг Наденька бросилась на шею к молодой швейцарке, толпа обступила их... Экипаж повернул за угол.
Ластов откинулся назад и пожал с чувством руку сидевшему возле него другу. Тот с удивлением посмотрел на него.
- Что с тобой.
- Заварил я кашу...
Кому ж-то придется ее расхлебать!
Какая сладость иногда в грусти! Просто, хоть сахар вари.
- А по мне так она как есть полынная настойка: и горька, и шеломит.
- Так и ты того?..
Змеин хмуро отвернулся, но Ластов очень хорошо понял, что это значит:
- Да, и я того - дурак набитый!
Утро, как мы уже заметили, было высшего достоинства: с голубым небом и солнечным блеском. Но доброкачественность погоды в минуту разлуки едва ли еще не усиливает тоски. Все милое, покидаемое нами, представляется в выгоднейшем свете, и тем больнее нам оставить его. Неподвижно, безмолвно стояли наши два приятеля на корме парохода, уносившего их от унтерзеенской пристани к Туну. Все далее уходили знакомые берега, из-за темных гребней которых посылали путникам последний привет свой белоснежные главы Юнграу, Мёнха, Эйгера... Одна за другой исчезали светлые вершины. Так гаснут яркие звезды волшебной летней ночи, так потухают безвозвратно звезды счастья...
- Прости, прости, мой край родной!
Уж скрылся ты в волнах... -
- пел тихий голос на корме судна.
- Kellner! - громко раздался там же другой голос. - Zwei Flaschen Liebfrauenmilch [Две бутылки Liebfraumilch (нем.)]!
Заключение
Недели две спустя Ластов, прибыв с Змеиным в Неаполь, нашел там следующее письмо на свое имя.