Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 56

-- Ты видишь, значит, старче, что я тот самый царевич Димитрий, который почитался убитым в Угличе, -- гордо приосанясь, заговорил Димитрий. -- Но кто ты сам, мы до сих пор не ведаем. Именуешь ты себя, кажись, Огурцом?

-- Огурцом, батюшка, -- отвечал тот, но как бы нехотя и величая царевича только "батюшкой", точно еще не совсем уверовав в его подлинность.

-- Это твое прозвище?

-- Да, навязали люди ярлык, и -- хошь, не хошь, -- ходи весь век с ним.

-- А по имени тебя да по отчеству как звать?

-- В святом крещении дали имя Федот, а по изотчеству Афанасьев сын.

-- Так вот что, Федот Афанасьич...

-- Никто меня так николи не кличет; для всех я Огурец, Огурцом и в гроб лягу. Так и ты зови меня Огурцом.

-- Изволь. И давно ты, Огурец, странничаешь этак по белу свету?

-- Давно ли? Да с того самого дня, что выпустили тогда из тюрьмы. О, Господи всемилостивый, прости им, грешным! Не ведали бо, что творили.

-- Однако за что-нибудь же ты попал в тюрьму?

-- Одна всего вина моя, что звонил невпопад. Да все этот Суббота Протопопов! Кабы не он...

-- Постой, старче. Ты, значит, по должности своей пономарем был?

-- А то кем же? Пономарем Царяконстантиновским. Ну, а хватил в чужой колокол -- и должности решился, и в яму еще на много лет угодил... Ох, ох, ох! Молод был -- конем слыл, стар стал -- одер стал. Пора костям на место!

-- Зачем же тебе было звонить не в свой колокол?

-- Да так уж, знать, на грех подошло. Слышу: звонят во всю у Спаса. "Ну, думаю себе, -- коли ударил в набат Максимка, так недаром. Верно где лихо загорелось. Дай-ка, побегу, посмотрю".

-- А Максимка -- звонарь тоже?

-- Знамо, первый сторож у Спаса, Максим Дмитриев сын Кузнецов. Бегу со всех ног, по сторонам озираюсь: нету ли где дыму? Что-то не видать. Подбегаю к Спасу, ан тут навстречу тот самый Суббота Протопопов, кормового двора стряпчий.

-- Ты куда, Огурец?

-- Да вот, мол, трезвонят. Не знаю только, где горит-то.

-- Какое горит! Царевича Димитрия зарезали.

-- Как сказал он мне это слово, меня ровно обухом по голове; стою да глазами хлопаю.

-- Чего, -- говорит, -- глаза пялишь? Полезай на колокольню, звони вместе с Максимкой.

-- Да колокольня, -- говорю, -- не моя.





-- Где уж тут, -- говорит, -- разбирать; сама царица звонить приказала.

Ну, и полез я сдуру, давай тоже звонить что есть мочи -- и дозвонился! И благо бы мне одному досталось, а то, вишь, и колоколу так не прошло: кнутом его, сердечного, наказали, да с оторванным ухом в Сибирь сослали*. Да не в том мое горе, что на старости лет мирским кормлюсь пропитаньем: птицы небесные не сеют, не жнут, не собирают в житницы, а сыты бывают. Горе мое в том, что с того самого часа, что сослали колокол, мне от него по ночам нет и нет покою. Чуть задремлю, забудусь, как в ушах загудит:

______________________

* Сосланный в 1593 году в г. Тобольск колокол служил там сперва в церкви всемилостивейшего Спаса "набатным" колоколом, затем на Софийской соборной колокольне -- "часобитным", а впоследствии и "зазвонным". Только в 1836 г. он был перевешен в ограду архиерейской Святодуховской Крестовой церкви в качестве "благовестного"; в конце же XIX века по ходатайству угличан возвращен опять в Углич.

"Бум-бум-бум!" Вскочу с ложа, прислушаюсь -- тишина кругом гробовая; как только опять прилягу, стану забываться -- снова: "Бум-бум!" Тут вот пошел слух в народе, будто царевич Димитрий вовсе-де и не умирал, что другого заместо его зарезали. Так вот отчего в ушах у меня этот звон погребальный: царевич-то жив, а я его заживо хоронил!

Димитрий, слушая, так и впился в рассказчика глазами.

-- И тебе стало невмоготу, -- досказал он, -- захотелось непременно самому узреть меня? Ну, вот и узрел. А спасся я чудом от рук убийц: убили они, вместо меня, другого.

-- Другого?

-- Да, одного из моих однолетков-жильцов (пажей). Ты ведь видел, чай, тогда в Угличе, как мы бегали, играли на дворцовом дворе?

-- Как не видеть...

-- Так вот с одним из тех жильцов, круглым сиротой, я больше всех дружил, дарил ему свои старые игрушки и платья, даже спать нас укладывали вместе на одной постели. А страдал я в те поры... (Димитрий на минуту запнулся) страдал тяжким недугом...

-- Падучею немочью? -- договорил странник. -- Так, так. Сказывала мне о том кормилица царская Орина, да и весь Углич, почитай, толковал о том.

-- Но чего ни ты, ни другие, может, не ведали, так это то, что мой товарищ-жилец недомогал тем же: оттого, знать, что он и денно и нощно безотлучно был при мне, к нему пристала от меня та злая немочь. И вот, в тот самый день, как наемные убийцы подстерегали меня за дворцовой оградой, случись тут во дворе с моим товарищем лихой припадок. А убийцы знали тоже про мой недуг. Как подглядели из-за ограды, что упал ребенок, бьется в судорогах, так приняли его за меня: ведь и одет-то он был тоже в мое старое платье; подскочили да второпях и зарезали бедняжку. Мы, прочие дети, с испугу разбежались кто куда. А тут на мое счастье, откуда ни возьмись, лекарь-немчин Симон, что лечил меня от моего недуга. Взял он меня на руки и задворками унес из дворца. Так-то вот я сам избегнул ножа убийц...

То, что услышал теперь Огурец от Димитрия об угличской катастрофе, должно было, казалось бы, окончательно рассеять все его сомнения. А между тем вышло совсем иное: случайное сходство между царевичем и его злосчастным товарищем, одетым одинаково с ним и подверженным тем же припадкам, дало совершенно новое направление мыслям старца. Точно прозрев, он увещевательно воздел обе руки к Димитрию и воззвал пророческим тоном:

-- А что, коли ты и есть тот самый жилец царевича Димитрия и принял на себя с великим бесстыжием сан царского сына? Покайся, покайся, поколе еще не поздно! Вспомни Страшный Суд, не погуби души своей! На Суде Божьем право пойдет направо, а криво налево...

До этой минуты Димитрий выказывал необыкновенное самообладание. Только некоторая порывистость и металлическая звучность голоса, судорожная игра мускулов то красневшего, то бледневшего лица выдавали его крайне напряженное душевное состояние. Но брошенное ему теперь странником прямо в глаза обвинение в самозванстве с такою силой ударило по его возбужденным нервам, что он схватился вдруг руками за голову и пронзительно крикнул:

-- Бога ради, уведите его!..

Пан Бучинский не замедлил исполнить приказание. Но едва лишь дверь затворилась за обоими, как Димитрий упал в кресло и, закрыв лицо руками, истерически разрыдался. То был настоящий нервный припадок с плачем и смехом, с корчами и пеною у рта... Бившегося в судорогах Курбский едва мог сдержать в своих крепких объятиях. Один из патеров усердно смачивал ему виски и темя какою-то эфирною жидкостью, а другой, долгое время безуспешно, разжимал ему зубы, чтобы заставить выпить глоток воды. Наконец-то припадок стал утихать.

-- Прошло... дайте вздохнуть... -- прошептал царевич по-польски, глубоко переводя дух. -- А ты, милый, не отходи, оставайся... -- прибавил он по-русски.

И, сжав руку Курбского своею влажною рукой, он с закрытыми еще глазами, в полном изнеможении, откинулся на спинку кресла.

Патеры отошли к окну и стали о чем-то тихонько совещаться. Судя по долетавшим до Курбского отдельным словам, говорили они меж собой по-латыни. Старший на чем-то настаивал, младший почтительно возражал. Тут Сераковский сказал что-то про общину Иисуса и про "malum necessarium" (необходимое зло), да таким повелительным тоном, что Лович молча поклонился и с опущенной головой вышел. "Что это они опять затевают? -- спрашивал себя Курбский. -- У иезуитов ведь цель оправдывает всякие средства, даже самые преступные..."

А Сераковский, подойдя опять к царевичу, заговорил с ним своим обычным медовым голосом, убеждая не придавать значения вздорным словам какого-то старика-сумасброда.