Страница 19 из 56
Но как только гайдук открыл дверь, чтобы удалиться, мимо него ворвалась в комнату сама просительница и упала к ногам царевича. При этом прикрывавший ее голову платок скатился на плечи, и оба: царевич и иезуит узнали в ней любимую фрейлину панны Марины Мнишек, Мусю Биркину. Димитрий был так поражен, что забыл даже о полном разрыве между двумя подругами. Первой мыслью его было, что фрейлина прислана к нему от его невесты с какою-нибудь ужасной вестью; а потому, выслав из комнаты гайдука, он поднял молодую девушку с пола и спросил ее, не из Самбора ли она.
-- Нет, ближе, государь, -- отвечала Маруся, устремляя на него умоляющий, полный отчаянья взор. -- До меня дошел слух, что князь Михайло Андреич Курбский должен умереть, и вот... в Польше, я знаю... прощают даже самого закоренелого преступника, если найдется девушка, которая... которая согласна венчаться с ним.
-- Правда, clarissime? -- спросил Димитрий иезуита.
-- У поляков, точно, есть старый закон такого рода, -- подтвердил Сераковский. -- Когда инкульпата ведут на казнь, и из толпы какая-нибудь девушка бросит ему полотенце, то провожающий его ксендз ведет обоих прямо к алтарю...
-- И инкульпат возвращается к новой жизни -- семейной! -- подхватил царевич с прояснившимся лицом. -- Так вы, пани, хотите возвратить моего друга к этой новой жизни?
-- Да... ежели он сам только согласится... -- пролепетала Маруся, вспыхнув мимолетным румянцем и потупляясь.
-- А вот мы сейчас вызовем его сюда и спросим.
-- Погодите, государь, -- вмешался тут патер. -- Вы упускаете из виду, что закон этот старый польский.
-- Так что же? Мы в польском лагере...
-- Но закон-то писан собственно для поляков, то есть для католиков; а вы, пани Мария, ведь схизматичка?
-- Да, православная.
-- И князь Курбский точно также. Поэтому воспользоваться вам обоим нашим законом можно не ранее, как перейдя в лоно нашей святой римской церкви.
-- Но это невозможно! И князь Михайло Андреич наверно тоже не пойдет на это...
-- Почему же нет? Он не останется глух к убеждениям своей прекрасной спасительницы, тем более, что и царственный друг его принял уже латинство...
Если иезуит последним своим доводом рассчитывал понудить царевича оказать и со своей стороны давление на решение Маруси, то ошибся в расчете. Димитрий нахмурился и отозвался отрывисто и решительно:
-- Вера -- дело совести каждого, житейские же законы для всех одинаковы. Поэтому и тот старый польский закон, о котором у нас речь, пригоден в польском лагере как для католиков, так и для православных.
Все дело в том, откуда взять нам сейчас православного священника...
-- Сейчас, государь, нам и без того нельзя было бы венчаться, -- заметила скороговоркой Маруся, снова краснея, -- до Крещенья у нас, православных, свадеб быть не может.
-- И то правда... Этакая ведь досада! А к Крещенью Михайло Андреич должен бы быть уже в Москве.
-- В Москве? -- подхватила, вся встрепенувшись, Маруся. -- Ты, государь, посылаешь его в Москву?
[]
-- Да, с грамотой к царю Борису. Он ранен и для ратного дела пока все равно не способен.
-- А мы с дядей тоже собираемся в Москву: дядя давно уже надумал перебраться туда к своему старшему брату...
-- Вот и прекрасно! Там, значит, и повенчаетесь с князем по православному обряду.
-- Summum juc -- summa injuria! (высшая справедливость -- высшая несправедливость!) -- пробормотал Сераковский, которого должна была крайне огорчить такая неудача его замысла. -- Мелких предателей вешают, а крупных награждают.
-- Князь Михайло Андреич никогда не был предателем! -- возразила Маруся с необычной у нее запальчивостью.
-- Вы, пани, видно, не знаете, что он уличен в тайной переписке с Басмановым.
-- С Басмановым? И вы сами читали эти письма?
-- Перехвачено было только одно письмо Басманова на имя князя; но и то не могло быть прочтено, потому что переносчик успел бросить его в костер.
-- И переносчик этот был хлопец князя, Петрусь Коваль?
-- Да, Коваль.
-- Так письмо это было вовсе не от Басманова, а от меня! Я писала князю, что мы с дядей собираемся в Москву, но не знаем, как пробраться через ваш польский лагерь. Коваль же был у нас в замке даже без ведома своего господина...
-- Слава Богу! -- с облегчением воскликнул царевич. -- Стало быть, никакого предательства со стороны князя не могло быть.
-- Никакого, конечно. Да и сам Коваль был у меня только по моему же делу.
-- В таком случае и его казнить нет законной причины.
-- Но ведь все это слова, ваше величество, одни слова, -- возразил патер. -- Надо их еще формально проверить...
-- Полноте, clarissime. Кому, как не вам, сердцеведу, с одного взгляда проникать в человеческую душу. Взгляните же на эту молодую панну: ну, может ли этот чистый, ясный взор лгать и притворяться? Дорогой ей человек приговорен к смерти, -- и она одна, в темноте, идет во вражеский стан, чтобы спасти безвинного. Все мы -- сам пан гетман и весь военный совет -- должны бы преклониться перед таким истинным геройством.
-- Преклоняюсь и я, пани, -- произнес патер с легким поклоном. -- Но, сказав нам, что письмо к князю Курбскому было от вас, вы, надеюсь, не откажете удовлетворить наше любопытство и на счет того, каким путем вы пробрались сквозь нашу воинскую цепь?
-- Этого, извините, я вам уже не скажу! -- наотрез отказалась Маруся. -- Но у меня, государь, была бы к тебе еще великая просьба...
-- Повидать Михайлу Андреича?
-- Да...
-- Еще бы невесте не повидать жениха! А он то, я чай, как будет счастлив!
Появление царевича в сопровождении Маруси Биркиной не столько, впрочем, осчастливило Курбского, сколько ошеломило.
-- Ну, что, Михайло Андреич, не ожидал? -- заметил Димитрий, с улыбкой глядя на своего совершенно остолбеневшего друга. -- Не хочу вам мешать, мои милые, наговориться.
И он оставил их одних. Опустившись на предложенный ей Курбским стул, Маруся, запинаясь, принялась рассказывать о том, как Петрусь Коваль был вчера у нее в замке и спасся каким-то чудом от погони; как нынче вечером Трошка принес из польского лагеря весть о готовящейся казни их обоих: господина и хлопца, и как она, Маруся, тем же потайным ходом тотчас прошла также сюда, в польский лагерь, чтобы избавить их от позорной смерти.
-- И вот, слава Всевышнему, избавила... -- закончила она свой рассказ, осеняя себя крестом, и слезы заглушили ее прерывающийся голос.
Курбский слушал ее все время молча, строго сжав губы и не поднимая глаз с полу.
-- Ты плачешь, Марья Гордеевна, -- заметил он теперь, -- значит, что-нибудь верно не так. Ты не скрыла от них ничего?
-- Ничего. Промолчала только про твой образок... Зачем им знать?
-- Еще бы. А про письмо твое ко мне говорила?
-- Говорила...
-- И тогда они всему так и поверили?
-- Не сейчас... Я сказала им еще... Не гневись, князь Михайло Андреич! Но без этого все было бы напрасно...
Она опять замялась, задыхаясь от стыдливого волненья.
-- Да что же ты сказала им еще?
-- Что ты... что я будто бы сговорена с тобой...
-- Но как ты могла сказать им это! -- возмутился Курбский. -- Ведь ты хорошо знаешь, что я давно женат?
-- Да они-то этого не знают. А есть такой старый польский закон, что даже приговоренного к смерти прощают, если какая-нибудь девушка готова идти с ним сейчас под венец.
-- Но мне-то ведь нельзя опять жениться от живой жены!
-- Да и не нужно. До Крещенья все равно не венчают; а царевич до тех пор посылает тебя с грамотой в Москву; я с дядей еду туда же, будто бы затем, чтобы там с тобой венчаться.
-- А на самом деле?..
-- На самом деле, чтобы постричься в монахини. Так лучше, князь, поверь, гораздо лучше! А теперь прощай...
И прежде, чем смущенный ее великодушием Курбский нашелся, что сказать, дверь захлопнулась за нею.