Страница 19 из 25
-- Пануй еще над нами, ясновельможный пане! Дай тебе, Боже, лебединый век и журавлиный крик!
-- И все? -- спросил Курбский своего вожатого. -- Конец раде.
-- Конец, -- ответил Коваль. -- Только вот еще подписать старшине грамоту, что изготовляет пан писарь*.
______________________
* Приводим здесь для образца подобный журнал "войсковой благополучной рады 1760 г.": "... По собрании, в первый день января, старшин, стариков и атаманов куренных, при распущенном большом знамени и бунчуках, вышед перед церковью, пред литургией, по обыкновению нового лета, без голосов общих, я (кошевой атаман) и по мне судья, писарь и есаул войсковые благодарили и желали увольнения от должностей. Но старики и атаманы допустили только поблагодарить войскового судью Григория Лабуровского и увольнили, а меня и старшин войсковых: писаря Ивана Чугуевца и есаула Пилиппа Иванова, отказаться не допустя, просили паки при должностях остаться: почему я и писарь войсковой, хотя и отговаривались и требовали перемены ради представленных наших нужд и резонов, но, видя самоважные нынешние от пограничностей и прочей смежности по Кошу обстоятельства, по нашей верно-присяжной должности, за объявлением нам от общества сих нужных причин, принуждены опять, сколько сил станет, сие правление несть. В войсковые судьи старшина войсковой и куренной Калиноболотского куреня атаман Федор Сохацкий зараз перед церковью атаманами избран, и войсковой клейнот ему вручен. Откуда зараз же пошли все к слушанью божественной литургии, а по выслушании старики и атаманы, по обычаю, проводя меня до куреня и побыв у меня с поздравлением нового лета, разошлись". Некоторые отступления в этом документе от изложенного в настоящем рассказе обыкновенного порядка войсковых выборов объясняются тем, что рада 1760 г. происходила спустя полтораста лет после описываемых нами событий. Впрочем, и ранее бывали случаи выборов старшины одними "стариками" и куренными атаманами, помимо всего войска.
-- Стало быть, теперь нам и на площадь можно?
-- Тебе-то, княже, можно, а я лучше погожу.
Сойдя вниз с колокольни, Курбский, сквозь раздавшуюся перед ним толпу, беспрепятственно добрался до середины площади. Но что бы это значило? Рада будто еще не кончилась? Восстановленный в должности кошевого, Самойло Кошка стоит еще там же, у хоругви; стоят около него и судья, и писарь; не расходится и все товариство. Все глядят в одну сторону -- в сторону пушкарни, словно ждут оттуда кого-то.
Глава двадцатая
СУД ПРАВЫЙ И СКОРЫЙ
"Гришука и Данилу судить будут!" -- понял вдруг Курбский, и сердце в нем захолонуло.
И точно: вот идет пан есаул, а за ним, под конвоем пушкаря и двух простых казаков, оба заключенника. Данило выступает смело, оглядывает вызывающе своих товарищей судей, как бы говоря:
"Ну, что же, и судите! Пощады просить не стану".
На мальчике же лица нет; он глубоко-глубоко опустил голову и рад бы, кажется, сквозь землю провалиться.
-- Подойди-ка сюда, хлопче, подойди! -- подозвал его старик-кошевой скорбно жестким тоном. -- Чего очи в землю утопил? Смотри прямо в очи, коли говорят с тобой, ну!
Гришук поднял взор. Сколько трогательной стыдливости, сколько горького чувства было в этом увлажненном, умоляющем взоре! И окаменевшее сердце Самойлы Кошки дрогнуло; как бы чураясь от злого наваждения, он замахал на Гришука руками:
-- Господи, помилуй! Катруся! Аль из могилы встала?
Мальчик не тронулся с места и прошептал побелевшими губами.
-- Нет, батечку, мама лежит в могиле и николи уже не встанет. Но я на нее, сказывают, с лица очень схожа, как была она дивчиной.
-- Так ты... ты -- дочка моя, Груша?
Старик простер к ней руки и зашатался. Дочка рванулась к отцу навстречу и подхватила его в объятья.
-- Таточку, батечку любый, милый! Узнал меня, узнал!
Она прижалась к нему, припала на грудь его головкой, как птенчик под крыло наседки; а он, в порыве внезапно пробудившегося родительского чувства, гладил ее по щекам, по волосам, говорил непривычным расслаблено нежным голосом:
-- Голубонько ты моя! Дитятко риднесенько!
Ни отец, ни дочь не замечали, что небывалое на Запорожской Сечи зрелище -- появление на войсковой раде молоденькой дивчины, да еще переряженной в хлопца -- переполошило все присутствующее войско. Кругом пробежал угрожающий ропот, а сечевые батьки сбились снова чупрынями в кучу. Тут представитель их, Товстопуз, махнул шапкой в знак того, что хочет опять говорить.
-- Угодно вам, детки, еще стариков послушать?
-- Угодно, угодно! Говори, батько! -- пронеслось со всех сторон.
-- На Сечи семейных казаков нема; таков закон стародавний, а кошевой атаман всей Сечи пример. И у пана Самойлы Кошки досель ни жинки, ни деток якобы нема, и был он у нас старшим, был бы им и впредь. Но теперя-то, как признал он сейчас при всей раде свою дытыну, можно ль ему быть старшим, оставаться жить на Сечи?
-- Не можно, никак не можно!
Товстопуз обернулся к отставленному кошевому:
-- Слышишь ли, пане, решение рады?
Кошка на этот раз и губ не раскрыл. Он взял только за руку Грушу, чтобы удалиться вместе с ней. Но тут вмешался судья Брызгаленко:
-- Ты-то, дивчина, годи! С тобою счеты еще не покончены. Но допрежь того нужно нам нового кошевого. Так что же, паны молодцы! Кого вы заместо пана Кошки кошевым поставите: Лепеху или Реву?
-- Реву, Реву, Реву! -- загремело кругом, и имя Лепехи было в конец заглушено.
-- Стало, Реву? Быть же Семену Реве до Нового года кошевым атаманом! -- провозгласил Товстопуз. -- Нут-ка, детки приведите-ка сюда нашего нового пана принять булаву.
Казалось, будто Реве до крайности не хотелось принять войсковую булаву: вытащенный "детками" из своего куреня, он всеми силами от них отбивался.
-- Иди, вражий сын, пановать над нами! Ты нам пан и батька! -- орали "детки", продолжая тянуть его за руки, тузить кулаками во что ни попало: в бока, в спину, в шею.
-- Помилуйте, паны молодцы! Где уж мне пановать над вами! -- возражал Рева, задыхаясь от их не в меру усердных тумаков и подзатыльников.
-- Нечего, братику, нечего! Ровно как бык ведь перед убоем упираешься! -- сказал Товстопуз, когда нового кошевого приволокли наконец на место. -- Вот тебе войсковая булава.
-- Благодарствуйте, панове! Дай вам Бог здоровья! Но у меня о том николи и думано не было...
-- Ну, ну, не отлынивай!
-- Да право же, панове, сия булава не про меня... И он рванулся назад, как бы собираясь улизнуть.
Но несколько дюжих кулаков толкнули его опять вперед:
-- Куда, куда! Бери, коли дают!
Рева, как требовал того обычай, вторично еще отказался и уже на третий раз принял булаву.
-- Честь новому кошевому атаману! -- приказал судья довбышу, и победоносная дробь литавр возвестила запорожскому войску об окончательном выборе нового начальника.
Чтобы тот, однако, не слишком зазнавался и всегда памятовал, что он в сущности такой же простой казак, как и избиратели, званием же своим обязан только товарищам -- сечевые батьки совершили над ним еще последний обряд: Товстопуз, а за ним и остальные старики сгребли с земли по горсте песку и насыпали ему на его обнаженную голову. После этого уже Рева, как давеча Кошка, поблагодарил товариство и был приветствован тем же криком.
Теперь только Курбский имел возможность хорошенько разглядеть избранника войска. Если между всеми окружающими воинственными лицами едва ли можно было найти одно без рубца и шрама, то рожа Ревы представляла своего рода крошево: все оно было исполосовано вдоль и поперек, а левое ухо вовсе отрублено. Что громкое прозвище свое Рева заслужил также недаром Курбский узнал вслед за тем. Войсковой судья с поклоном доложил новому кошевому, что тем часом-де, что он, пан атаман, сидел в своем курене, набежало судебное дело: в образе хлопца пробралась в Сечь вот эта дивчина, дочка Самойлы Кошки.