Страница 5 из 8
Опыт воспитательного «перевертыша» в отношении маленького Луи начался после казни большого Луи, то есть зимой девяносто третьего года. Тюремщики королевы-матери, Марии-Антуанетты, сидящей в башне Тампль, замучились с разоблачением бессчетных заговоров с целью ее освобождения, и один из членов Коммуны, бывший сапожник по фамилии Симон, предложил пресечь заговоры простым способом: разлучить королеву с ее детьми. По мнению этого добросердечного санкюлота, мать без них откажется бежать. Если почитать документы, то видно, что к этому предложению коллеги Робеспьера по Комитету общественного спасения отнеслись со смехом. Однако кто-то из них (по одной из версий – сам Робеспьер) вспомнил, что Национальное собрание в свое время уже предлагало отдать наследника на воспитание ученому и философу Кондорсе, и предложил забрать, наконец, мальчишку у развратной матери-королевы и, пока не поздно, сделать из него достойного французского гражданина. Был подписан специальный декрет – о передаче юного Луи Капета на перевоспитание – но уже не философу, а простому французскому санкюлоту. Например, такому, как бывший сапожник Симон.
Когда Симону об этом сообщили, он ужаснулся. Он только что с грехом пополам выучился писать свое имя; он ничего не знал, кроме сапожного ремесла, и не имел никакого представления о воспитании детей, а уж о перевоспитании тем более. Но ему объяснили, что ничего знать и не требуется, а нужно делать в отношении Луи Капета то же самое, что он делает в отношении собственных четверых детей: кормить, шлепать, если не слушаются, давать работу по дому, брать с собой на общественные мероприятия. Симон попробовал было отказаться, но ему пригрозили обвинением в недостаточном революционном рвении, и… маленький Луи Капет переехал из башни Тампль в дом сапожника Симона.
Дом был бедный, нравы грубые, пища скудная… Но после мрачных сводов Тампля, общества страдающей, раздраженной матери и испуганной сестры, после запретов, ограничений, утомительных занятий, которые Мария-Антуанетта сама проводили с детьми, желая продолжить их образование, после всей этой несвободы, ребенок, вытолкнутый пусть даже в такой мир, почувствовал себя счастливым. Современники, кто с одобрением, кто с недовольством, отмечали, как быстро этот живой, смышленый мальчик приспособился к своему новому положению, в котором не стало ни занудных уроков, ни молитв, ни церемониала, ни требовательности окружающих, без конца напоминавших ему о его высоком предназначении. Вместо латыни – задорная «Карманьола»; вместо скучных опер и длинных балов – веселье уличных представлений и пляски вокруг гильотины; вместо нравоучительных историй на ночь – сочная похабщина «Папаши Дюшена» – газеты, которую Луи просили читать вслух семейству Симона после ужина. И не ведало дитя, что редактор этого самого «Папаши…», гражданин Эбер, уже сказал следующее: «Бедная нация, рано или поздно этот мальчик уготовит тебе гибель; чем более потешен он сейчас, тем это опаснее. Этого гаденыша следовало бы высадить на необитаемом острове или любым способом от него избавиться. Что может значить один ребенок, когда речь идет о благе Революции?».
Но революция вскоре избавилась от самого Эбера и от многих и многих, но не тронула маленького Капета. Дерущиеся за власть на некоторое время о нем попросту забыли. Луи вырос, окреп, огрубел; научился стоять в очереди за хлебом; ловко дрался в стайке сверстников, носившихся по шумным улицам Парижа и выделялся разве что необычайно мягкими золотистыми локонами, которые сколько ни стригли, ни запихивали под красный колпак, все равно выдавали в нем что-то необычное, нездешнее и печальное. И случалось, какая-нибудь соседка-санкюлотка, мать семейства, увидев эту белокурую головку, невольно протягивала к ней руку, чтобы погладить и шепнуть украдкой: «Сиротка ты мой».
Выжившие после революции роялисты в своих мемуарах оболгали сапожника Симона: не был он ни пьяницей, ни садистом, и обращался с Луи даже мягче, чем с родными детьми. Но в доме его, как и во всех бедных домах, царила та самая простота, что в те времена убивала девять из десяти новорожденных, а восьмерым из десяти не давала дожить до четырнадцати лет. Не дала и Луи. В 1795 году в дом Симона пришла оспа и выкосила его семью, прихватив и приемыша.
Смерть этого ребенка не пошла на благо революции. Девятнадцатый век устами великого Достоевского ответил веку восемнадцатому и гражданину Эберу – отрицанием общего блага ценою даже одной детской слезы. Век двадцатый послал эти «сопли» куда подальше. Двадцать первый… пока думает.
Почему?!
Клинок вошел ему сзади, под лопатку; подло, точно не в открытом бою, а из-за угла, на темной улочке Цюриха. Обидно… Ну так что же?! Тело они могут убить, но не душу! А душа? Что произошло с нею, когда он несколько мгновений беспомощно трепыхался на штыке врага, как стрекоза на булавке?
Говорили, он умер с открытыми глазами, в которых застыл крик, потрясший всех, кто в них заглядывал. И долго никто не смел закрыть эти кричавшие глаза, потому что не к ним, смертным, он обращался, а к Господу.
«Почему, за что, Господи?! Я, Ульрих Цвингли, пастор Великой монастырской церкви, проповедник, прозванный реформатором, воин, поднявший свой меч за слово Твое, я… все делал по совести! Я, Ульрих Цвингли, не отступил ни на шаг, борясь против лукавых толкователей, против посредников между Тобою и людьми, и вот теперь я, Ульрих Цвингли, Тебя вопрошаю: почему ты поразил меня в спину – этим ударом наемного убийцы, за что?!»
Ульрих Цвингли, ровесник Мартина Лютера, отнюдь не был лишь его последователем, открывшим родную Швейцарию для той лавины Реформации, что в первой половине XVI века катилась по Европе. Если уж говорить о подлинном очищении веры, Писания, а главное – всей жизни христианина от хитроумных условностей, навязанных чиновниками от Церкви, следует вспоминать именно этого швейцарца. «67 тезисов» Цвингли шли гораздо дальше «95 тезисов» Мартина Лютера. Потому что, если Лютер, выражаясь современным языком, выступил против плохих законов, то Цвингли потребовал отменить самого законодателя, то есть епископат.
«Иисус Христос, – пишет реформатор, – вот единственный Путеводитель к спасению, а кто ищет или указывает другую дверь, тот убийца и похититель душ».
Если Господь Бог послал людям сына своего Иисуса, наделив его чертами земными и божественными, то о каком еще посреднике между Богом и людьми может идти речь?! Люди, задумайтесь, вас морочат, на вас наживается гигантский аппарат псевдопосредничества в лице раззолоченного разжиревшего Рима, люди, да сбросьте вы паразита со своих плеч! И сам показал пример: в Цюрихе добился закрытия всех монастырей, выноса из храмов статуй, икон, святых мощей, даже органа; в центр церковной службы поставил проповедь, а богословские диспуты превратил в жаркие схватки, где Священное Писание поднималось, как меч, против традиций, догматов и схоластики. Сложив с себя сан католического священника, Ульрих Цвингли в своем маленьком кантоне Цюрихе сделал то, что считал необходимым для всего христианского мира: он в короткий срок заставил работать новую церковь и, соответственно – новый уклад жизни, согласующийся лишь со Священным Писанием. Но, поступая таким образом, Цвингли из теоретика превратился в практика, из проповедника – в политика, и как политик совершил поступок – провозгласил Цюрих богоизбранным городом, причем в государстве, где бурно растущие города жестко боролись за первенство. Это привело к войне. Цвингли был последователен и совершил следующий поступок: отложив Писание, взял в руки меч. В октябре 1531 года, в битве при Каппеле, он погиб: сраженный смертельным ударом в спину – рухнул навзничь с глазами, прокричавшими небу тот вопрос: «За что, Господи, почему, ведь я все делал по совести!».
Цельный, смелый, ясномыслящий Ульрих Цвингли понимал жизнь настолько, чтобы решиться ее реформировать. Но он не понял своего ухода из нее; не прозрел сути своей смерти, и протест, застывший в его мертвых глазах, испугал и смутил соратников. Протест, бывший сутью его жизни, остался с ним и после нее. Тот протест, что всегда неугоден властителю, даже небесному, даже во славу его!