Страница 1 из 1
ЕЛЕНА КОТОВА
СБОРНИК «КАЩЕНКО. ЗАПИСКИ НЕ СУМАСШЕДШЕГО" (ОТРЫВКИ):
«Иду с сигаретами, зажатыми в кулаке, в «салон». Ксюха по прозвищу «Хармс», Оля и еще одна девушка из нашей шестой моют полы. Дверь подперта стулом, в коридоре топчутся страждущие «переклиненные», просовывают головы в дверь буквально каждые тридцать секунд с вопросом: «Можно уже?», на что «Хармс» рявкает: «Нельзя». Ко мне это, естественно, не относится, я прохожу, придвигаю стул на место. В туалетном салоне – лепота, мое двустворчатое окно открыто, подоконник вымыт, даже оловянные миски-пепельницы временно не воняют. Я впервые вижу мое окно не вывернутым наизнанку, не застегнутым на все пуговицы, а широко открытым. Так, что всем, не только мне, видна его душа нараспашку… Окно блаженствует, купаясь в воздухе вместе с обитателями курительно-ванного салона.
Стою перед решеткой, от мира меня не отделяют стекла, дышу свежим воздухом… Решетка не мешает, даже странным образом приближает ко мне пейзаж за окном. Разглядываю дырочки талого серо-черного снега, слепящие полосы солнца на нем, голые, уже подсыхающие ветки деревьев, серо-голубое небо, жилые дома вдалеке. Дышу… Я дышу! Свежий весенний, еще чуть морозный воздух забирается под фуфайку, холодит плечи, тело тоже дышит. Такое острое и прекрасное ощущение. Второй этаж, а земля близко. Разглядываю мелкие сучки, нападавшие за зиму с деревьев, шелуху опавшей коры, лужи. Едет машина, и грязь, раскатанная на проезжей части, взлетает из-под колес брызгами, я слежу как они тут же падают на снег, делая в нем новые грязные дырочки.
– Можно уже? – снова просовывают голову страждущие. Я сажусь на стул, подпирающий дверь:
– Я тут не просто так, я выполняю важную общественную работу. Защищаю дверь!
– Ох, Лена, – впервые за много дней улыбается Нина, похожая на Джоконду тихая девушка.
В глазах Нины тоска и тревога, точно такие же, как у других, но в Нине это особенно трогает. У нее клиническая депрессия, а она рвется домой, где двое детей, при этом ни она, ни ее муж не способны разговаривать с врачами, а муж, по-моему, особо и не рвется. У мужа и у Нины – полное отсутствие навыков общения. Нина недомолвками – не потому, что утаивает, а потому что не может выразить, – говорит о страхе, что муж «заведет себе кого-нибудь», пока она тут находится: второй месяц же! Я слушаю и смотрю на окно, у меня вопрос к нему, к моему окну, которое видело и знает все: «А может муж и есть первопричина Нининой депрессии?».
Вижу, как окно морщится от моего вопроса, как бы говоря: «А какая разница? До истинной причины Нина докапываться не хочет и делать с ней тоже ничего не в состоянии… Она способна только горевать о том, что ее держат в больнице. Чем, в этом смысле, она отличается от Али, которая лелеет свою болезнь и уповает на стерву-докторицу? От наркошей, которые требуют, чтобы их выпустили, ибо они «здоровы» до первой попойки, заканчивающейся приездом ментов. В этом смысле и Нина похожа на них, только она приятная, неглупая и нежная, но и она ищет причины своей печали и избавления от нее в чем угодно, только не в собственной жизни».
– Так, это и есть болезнь? – произношу я беззвучно.
– Да, это и есть болезнь. Потому я не морализатор, а всего лишь наблюдатель. Никто не знает, как им помочь, никто! Только они сами могут себе помочь, но у них нет на это сил. Тебе это не понятно? Это же просто! Другие им не помогут, а у них самих сил нет, ясно?
Выхожу из сортира, снова окатывает – после воздуха – плотная, упругая волна смрада и духоты. Иду по коридору, понимая вдруг, что перед глазами – эпизод из «другого кино»… Братья Коэны, где вы?
В столовой, как всегда, сумрак, тут окна на северную сторону. На стене кривляется телевизор. Человек пятнадцать вперились в экран, глаза невидящие, и даже не понятно, стоят ли между ними и экраном иные, невидимые другим, их собственные образы. Когда я была маленькой, то иногда пыталась не думать. Как сделать так, чтобы в голове не было ни одной мысли? Вот, сейчас – тут я зажмуривалась, – я не думаю. Но я же думаю о том, что я не думаю… Можно ли вообще не думать, ломала я голову над этим вопросом. И сейчас я этого не знаю, но я уже не думаю об этом. Вечный сумрак столовой, окна на северную сторону. Женщины в одинаковых халатах, розовых, голубых, невидящим взглядом смотрят в экран, такой громкий с утра пораньше, блестящий, разноцветный, позолоченный. Еще человек десять просто сидят, положив головы на столы. Затылки, макушки… Крашенные хной волосы, отросшие корни, седые патлы, раскиданные по столам, кое у кого платочки…
По коридору вальяжно идет девушка с мрачным выражением лица, одетая в…. коктейльное платье! Серо-серебристое, с воротом «водолазкой», совершенно «в обтреск» и радикальное мини, оно собралось складками под плотным круглым животом и вокруг рульки на талии… На босых ногах – короткие белые носки и грязные пушистые розовые тапки. Боже! Так это та же самая деваха с ляжками цвета непропеченного теста по прозвищу «Кенгуру», которая давеча снесла раковину в нашем ванно-помывочном-курительно-сральном салоно…
Опустив плечи, ссутулившись она идет через толпу призраков в халатах, которые сидят, приклеившись к экрану или уронив голову на стол. Серебристое платье отбрасывает блики в полумраке столовой. А кругом сидят и лежат, разбросав патлы по столам, женщины в байковых халатах. Ассоциация со скульптурами пороков Шемякина на Болотной – очевидна . Источник вдохновения скульптора – тоже.
Надо же! Живешь в Москве, ходишь по улицам, смотришь на скульптуры, а осмыслить, откуда они возникают, – в голову не приходит. Оказывается, все реальны, они есть, существуют на самом деле! Надо только места знать.
Нашего ангела Алю сегодня страшно колотит. Ни разу не видела ее такой, в глазах стоит страх, почти ужас, пальцы трясутся.
– Врача нет, а я чувствую, мне схему не ту назначили. Мне схему надо поменять. У меня сегодня тревога весь день, а ночью я так плакала.Мне страшно, Лена!
Я смотрю на этого ребенка, двадцатипятилетнюю дурочку, которая еще пару дней назад, казалось, уверенно шла на поправку. Мы говорили о том, как ей нарастить вокруг себя заборчик потолще, необходимй для суровой жизни за стенами больницы, она смеялась, давала слово работать над собой, не реагировать на всякую чушь, не расстраиваться.
Алечке папа присылает с водителем фрукты, особенно любит девочка маракуйю и личи. Когда ее заставляют выносить помойку или прикатить из пищеблока тележки с судками и бидонами, Аля выходит на улицу в сапожках от «Гермес».
Сейчас у нее тремор, голова снова вжата в сутулые плечи. Аля не хочет расставаться со своей болезнью, без нее она останется совсем одна. Лучше бы папа сам к ней приезжал, без фруктов… Лучше бы он не покупал ей сапоги, а занялся бы лет десять назад ее головой. Или просто любил бы?
– Мой папа все может. Он… Лена … вы не представляете, какие у него связи. Я закину удочку, может он вам поможет. Мне так хочется, чтобы у вас все было хорошо. Вы такая сильная, но вам надо помочь. Я обязательно через водителя передам папе, – Аля многозначительно смотрит мне в лицо, не мигая. В ее глазах страх и тревога. Отходит от меня, закуривает. Стоит столбиком, не шевелясь, подняв плечи, как бы закрываясь себя от мира.
Мне хочется наорать на нее: «Какие к черту связи! Почему он запихнул тебя в бюджетную психушку? Почему не отправил на швейцарский курорт, к психотерапевтам, если у него есть деньги на водителя и маракуйю?!»...
– Это все мама. Мы с ней пошли в ПНД, а оттуда меня сюда прямо на скорой. Папа очень на нее ругался из-за этого.
– А почему он тебя отсюда не переведет? – я спрашиваю, сама не зная, зачем. Ведь ей же только больнее от моих вопросов, или нет?
– Он говорит, тут врачи хорошие.
– А зачем ты пошла вообще в районный ПНД?
– Не знаю… – слабенький, тоненький голосок. – Мама повела.
« Ей точно двадцать пять лет?»
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.