Страница 24 из 75
Островский жил этим. Внимательно и бережно относился он к молодым, пробующим свои силы литераторам; ведь он и сам находился в их положении.
Тем временем И. П. Феденев, потрясенный той отрицательной рецензией, которую рукопись Н. А. Островского получила в издательстве «Молодая гвардия», потребовал вторичного рецензирования романа. Издательство согласилось. В качестве нового рецензента был назван заместитель редактора журнала «Молодая гвардия» М. Колосов. В феврале 1932 года к нему и явился И. П. Феденев.
«Как сейчас помню морозный зимний день, — вспоминает Марк Колосов. — В редакцию вошел высокий пожилой человек. В одной руке у него была трость, а в другой увесистая папка. Бережно достав закоченевшими от холода руками отпечатанную на машинке рукопись, посетитель неторопливо повел рассказ о том, как он познакомился с автором рукописи. Молодой человек поразил его своим необычайно жизнерадостным мироощущением, между тем как тело этого молодого человека подвергалось медленному разрушению»[59].
Сама рукопись заинтересовала нового рецензента еще более, нежели рассказ о личности ее автора. Он разглядел в прочитанном романе произведение большой моральной силы, необычайно нужное для советских читателей.
Вместе с Феденевым отправился Колосов на Пречистенку, в переулок, носивший странное название «Мертвый» (позднее он будет назван именем Николая Островского). Впоследствии М. Колосов рассказал об этом посещении:
«Передо мной, на узкой, длинной, походной кровати, лежал молодой человек лет двадцати восьми, отличавшийся невероятной худобой. Лицо его казалось еще более истощенным от того, что голова была довольно крупной, с высоким и большим лбом, окаймленным густой копной темных волос. Карие глаза слепого выглядели, как у зрячего, без той стеклянной неподвижности и напряженности, которая обычно свойственна слепым. В них были теплота и блеск и выражение приветливости. Тело молодого человека было неподвижно, но я почувствовал, как он сделал внутреннее движение, словно устремился мне навстречу. Лицо его озарилось улыбкой, в которой были одновременно и выражение добродушия, и любопытство, и внимание, и какая-то с трудом сдерживаемая боль. Он протянул мне влажную худую руку. Я протянул свою. Он крепко сжал се и, усадив меня возле себя, все время не отпускал моей руки…
Я начал прямо с рукописи, без предисловий и расспросов. Островский еще сильнее стиснул мою руку. С лица его исчезла улыбка, губы сжались, он был теперь весь внимание. Казалось, он старался не пропустить ни слова из того, что говорилось ему. И только пожатием руки отзывался на то, что было ему в моих словах особенно важно.
Затем мы перешли к практическим вопросам:
способен ли Островский сам исправить свою рукопись или ему потребуется человек, который сделает это за него? Островский отказался от такой помощи. Я понял: передо мной был настоящий литератор».
Свидание Колосова с Островским произошло 21 февраля 1932 года. 22 февраля в письме, адресованном А. А. Жигиревой, Островский продолжал все еще «остужать» себя и называл свершившееся лишь почти победой. «Почти… Ведь Ильич предупреждал на слово не верить».
Островский подготавливал рукопись к печати Редакция поражалась его работоспособности. Начинать печатание романа можно было уже с апрельской книжки журнала.
Он торопился. Сбывалась, наконец, его заветная мечта, хотелось как можно скорее увидеть рукопись напечатанной. Лихорадящее чувство это известно каждому начинающему писателю. Однако и в этот период, ощущая близость победы, он остается максимально взыскательным к себе. Главным неизменно оставалась для него попрежнему забота о качестве работы. Островский перенес в феврале и марте два приступа крупозного воспаления легких, двенадцать дней пролежал он с высокой температурой. Но когда его навестила А. Караваева, редактор журнала «Молодая гвардия», то он ждал от нее не сочувствия, а указаний, что и где осталось недоделанным в рукописи.
«Николай жадно интересовался, какое впечатление произвели на нас его герои.
— Павка, по-моему, парнишка даже очень неплохой, — говорил он с юмористическим лукавством, сверкая белозубой улыбкой. — Я и не думаю, конечно, скрывать, что Николай Островский с Павкой Корчагиным связан самой тесной дружбой. Он и разумом и кровью моей с делан, Павка этот самый… Но мне вот что еще интересно: не кажется ли мой роман только автобиографией… так сказать, историей одной жизни? А?
Улыбка его вдруг сгасла, губы сжались, лицо стало строгим и суровым. Мне вспомнился старый токарь-металлист, которого однажды довелось наблюдать в момент, когда он сдавал комиссии важную деталь какой-то машины. Такой же неподкупной взыскательностью дышало лицо Николая Островского. Так смотрит командир на молодых бойцов, взыскательно проверяя их знания, техническую сноровку, выправку, походку. Герои Островского как будто проходили перед его требовательным и строгим! взором, а он проверял их жизнеспособность.
— Я нарочно ставлю вопрос остро, потому что я хочу знать: хорошо ли, правильно ли, полезно ли для общества мое дело? Есть немало единичных случаев, которые интересны только сами по себе. Посмотрит на них человек, даже полюбоваться может, как на витрину, а как отошел, так и забыл. Вот такого результата каждому писателю, а мне, начинающему, особенно, бояться надо.
Я сказала, что в отношении какой-нибудь «единичности» ему как раз бояться нечего.
Он мягко прервал меня:
— Только условимся: успокаивать меня по доброте сердечной не надо! Мне можно говорить прямо и резко обо всем… Я же военный человек, с мальчишек на коне сидел… и теперь усижу!..
И хотя губы его дрогнули и улыбка вышла нежная и смущенная, я вдруг с предельной ясностью почувствовала, как крепка, как несгибаема его воля. В то же время я почувствовала себя необычайно счастливой, что могу обрадовать его.
— Значит, полюбят моего Павку? — спросил он горячим полушопотом, и лицо его, как солнцем, осветилось безудержно счастливой улыбкой, зарумянилось, похорошело. — Значит, полюбят Павку?.. И других ребят тоже?.. Значит, ты, товарищ Островский, недаром живешь на свете — опять начал приносить пользу партии и комсомолу?
Мы уже перешли на «ты», разговор наш временами перебрасывался на разные темы, но неизменно возвращался к роману, Николай очень интересовался, как мы с Марком Колосовым правили его роман. Когда я рассказывала, как мы выкидывали из романа разного рода «красивости», он весело хохотал и с тем же лукавым юмором посмеивался над неудачными словами и оборотами.
— Гоните их, гоните эти словеса! Какое-нибудь этакое «лицо, обрамленное волной кудрей»… Фу, от этого же действительно руки зачешутся!
Потом сразу сказал серьезно и вдумчиво:
— А знаешь, откуда берутся такие шероховатости? Скажешь, от недостатка культуры? Это — да, но прими во внимание еще одну причину — одиночество, в творческом смысле. Начал-то ведь я один, на свой страх и риск. Как мне дорого теперь, что у меня будут товарищи по литературе! О недостатках, о недостатках моих побольше! Надо их повсюду вылавливать!
Он спрашивал, как удалась ему композиция романа в целом и отдельных мест, диалоги, описания природы, подчеркивания характерных черт героев, какие «прорехи» у него в области языка, сравнений, метафор, эпитетов и т. д.
Каждый вопрос показывал, что он не только читал и думал о проблемах художественного творчества, но и в отношении многих из них был уже сложившимся человеком. Он совсем не походил на некоторых наших «молодых», которые нередко начинают совсем не так, как нужно: они не знают, что и почему они любят и ненавидят, чем обладают, о чем хотят говорить.
Он как раз знал все это очень хорошо.
— Да и как же иначе? Кто этого не знает, ют работает вслепую! — возмущался он. Брови его беспокойно двигались, он взволнованно вскидывал ресницы — и опять, и снова казалось мне, что черные его глаза видят, что они ясны, зорки, неутомимы.
59
Из воспоминаний М. Колосова. Архив Московского музея Н. Островского.