Страница 5 из 10
– Война похожа на болезнь, – отвечаю я.
Вовка шевелит бровями.
– На грипп. Когда болеешь гриппом, поднимается температура. Вот когда ты в феврале болел, у тебя было тридцать девять и пять. Что помнишь?
– Как пришибленный себя чувствуешь. Как будто… – теперь думает уже Вовка, вслух. – Как будто все происходит не с тобой, а рядом. В параллельном мире… Так?
– Примерно.
Я беру аппарат. Камера тридцать девятого года кажется сегодня игрушкой.
– И есть все время охота.
– Когда болеешь, есть неохота, – возражает Вовка. – Охота спать.
– Спать тоже охота, почти всегда. И почти всегда холодно, даже летом.
Я прячу аппарат в футляр.
– Понятно. – Вовка снова смотрит на сундук. – В общих чертах. Погано, наверное?
– Наверное. Все время надо куда-то идти, каждый день, и все время ты отчего-то просыпаешься, каждый день по пять раз просыпаешься… Короче, ты больной, с распухшей головой бредешь по снегу через вечный понедельник. При этом понимаешь, что вторника может и не случиться.
– Нормально…
Вовка закрывает глаза и представляет войну. Недолго, минута – и он легко выкидывает из головы всю эту лишнюю чушь.
– Понятно в общих чертах, потом подробнее расскажешь, хорошо?
– Хорошо.
Вовка выбирает из сундука на свет чуть приплющенную зеленоватую пачку.
– Табак? – Вовка нюхает плотную бумагу.
– Махорка.
– Шестидесятый год… – с некоторым разочарованием читает Вовка на пачке.
– И спички еще там где-то были. С шестидесятого года, тогда как раз все опять войны ждали – запасались.
– А она к папироснице подходит? – Вовка кивает на машинку.
– Хочешь попробовать?
– Ага. Только бумаги нет…
– Почему же нет? Полно.
Я приношу от чердачной печки толстый рекламный справочник и телефонную книгу.
– Бумага точно такая же, только крашеная. Разрезаешь втрое лист, вставляешь вот в эту щель…
– Я попробую?
– Давай.
Вовка начинает возиться с махрой и бумагой. Я иду к окну, футляр с аппаратом в кармане. Сажусь на книги, смотрю на залив. Футляр с камерой оттягивает шорты. По берегу залива ползет черная капля «бумера»: это наши возвращаются из поселка, купили мяса, будут опять его жечь до вечера. А как стемнеет, фейерверк запустят, что-то они в последнее время пристрастились. Внук говорит, что фейерверки его успокаивают, что если бы ему выдали вторую жизнь, то он стал бы фейермастером. Я в целом не против фейерверков, правда, меня пугают звуки. Но я им не запрещаю: в моем возрасте глупо что-то запрещать.
Шашлык, фейерверк, суббота.
Это на самом деле похоже на болезнь. И на смерть тоже, только я Вовке об этом не сказал. И еще на сорок разных вещей это похоже. А когда я был там, мне все время казалось…
Ладно. Мне все время что-то кажется, всю мою жизнь. Я очень мнительный: я не люблю черный цвет, берегу соль и руки мою всегда два раза. Если бы Вовка узнал, засмеял бы: он крайний материалист, как все дети его возраста.
Он сидит за столом и сворачивает папиросы с помощью старинной машинки. Их уже восемь штук.
Восемь штук – обойма, однако.
– Так что там на пленке-то было? – спрашивает Вовка и скручивает еще одну папиросу.
Глава 2
Тропка расхлябалась, шагать стало трудно, приходилось много смотреть под ноги и мало вокруг. Мне так не нравилось – мне хотелось смотреть на реку. Берег подмыло, в глине образовались заедины, из них выставлялись космы корней с налипшим речным мусором – похоже на гривы старых неопрятных русалок. Осины наклонились, нависли над омутами и сыпали красным. Над рекой росло слишком много осин; я не очень люблю это дерево. Осиновые листья падали в воду: половину уносило течением, другую прибивало к нашему берегу. Получалась красная вода – красиво, даже несмотря на погоду.
Сентябрь. Льет каждый день, все вокруг сырое и скользкое. В прошлом году сентябрь был, кажется, солнечный, теплый. В этом – наоборот. От влажности в землянке расплодились ползучки; не знаю, как они правильно зовутся, сколопендры, наверное, Саныч зовет их стасиками. Перед сном приходится жечь махру, а еще табачным настоем брызгаться, иначе стасики пробираются под одежду греться и при любом движении впиваются в кожу, после чего на укушенном месте вздувается болезненная шишка. Лучше бы уж клопы: те нажрутся быстренько – и спать, не беспокоят до утра; и укусы у них тоже полегче, и вообще… Клопы все-таки привычные твари, поганые, конечно, но не настолько. Но клопов теперь у нас не водится. Как ползучки появились, так все клопы куда-то делись; Саныч говорит, что стасики их сожрали. Хорошо бы от них что-нибудь найти, дуст какой, керосин-то на них совсем не действует. Или пробку попробовать нажечь, а еще лучше ногти, жженые ногти даже тараканов отпугивают…
Стал думать, чем отвадить ползучек, отвлекся от тропки – нога поехала, я поскользнулся и влез в грязь почти по колено. Дернулся – грязь держала крепко, не отпускала.
– Погода не подвела. – Саныч поглядел на мою ногу. – Лучше не придумаешь.
– Ага, не придумаешь…
Я наклонился назад, потянул ногу всем весом, выдернул, полпуда грязи на ботинок налипло.
– То что надо, – подтвердил Саныч. – Грязь – подруга партизана. Ни один немец по такой грязи в лес не сунется. Тут танки встрянут, не то что мотоциклетки. И пешком тоже не полезут. Не полезете ведь?
Саныч ткнул гада в шею. Тот промолчал.
– Молчи-молчи, – усмехнулся Саныч. – Ничего, заговоришь скоро… Давай, двигай первым, крыса поганая.
Гад двинулся. Устойчивый, руки за спиной связаны, а падает редко. Ловкий. А Саныч прав, наверное. Про грязь-подругу. В такую жижель ни один дурак из дома не высунется. Дожди не прекращаются, реки совсем как весной разлились, какая война сейчас, до зимы надо ждать. Раньше, кстати, вообще только зимой воевали.
– Тут еще километра полтора вдоль… Ничего, успеваем. Давай, поторапливайся!
Полтора километра не получилось, берег стал опускаться, вместо осин начался шиповник, утопавший в воде почти на полметра, местность сделалась окончательно непроходимой – снизу вода и корни, сверху окостеневшие иглы. Саныч выругался и повернул обратно, решил идти в обход, опять через лес. Отсюда вода убралась дня три назад, но земля не просохла, грязные лужи с пеной по краям, перемолотый древесный мусор, мочала, обвитые вокруг стволов. Даже с виду все это выглядело малопроходимо, но Саныч был упрям: поворачивать во второй раз не хотел.
– Пойдем здесь.
И пальцем показал где.
Побрели через грязь. А дело, между прочим, к вечеру, и ноги уже безнадежно не просохнут, до лагеря можем и не успеть, тогда ночевать в этой сырости.
Зато без стасиков. Хотя тут вполне могут водиться какие-нибудь свои стасики, еще гаже наших. Так ведь всегда: не клопы так стасики, никуда не спрятаться от них… А на левом ботинке подошва уже есть просит, надо Лыкову отнести в ремонт, а если сейчас в эту болотину сунуться, может и вообще отвалиться, и тут уж босиком по лесу не поскачешь.
А у гада сапоги.
Хорошие, сплавщицкие, высокие, на них и попался, кстати. Тяжелые потому что – удрать не получилось. Я тоже раньше такие носил, так Саныч меня в первый же день заставил снять и по шее еще прибавил. Сухо в них, конечно, сухо, но далеко в таких не побегаешь.
– Вперед, чего встал? – повторил Саныч и ткнул гада палкой.
Гад ссутулился еще больше, вобрал голову, потопал. Шагов через тридцать запнулся за корягу, упал и съежился, выстрела ждал, дурак, видимо. Кто ж стрелять на пустом месте станет?
– Поднимайся, – приказал Саныч.
Гад начал подниматься. Долго это у него получалось – очень трудно встать на ноги в луже, если к тому же у тебя руки за спиной связаны. Но ничего, оперся об осину башкой, справился. И почти сразу же упал снова.
– Мешок надо снять, – сказал Саныч как-то скучно.
– Как? – спросил я. – Он же…
Саныч махнул рукой, потрогал большим пальцем ТТ.