Страница 99 из 100
Когда Лошанкову предъявили этот листок, вырванный из ученической тетради, он побелел. Понял, что теперь ему уже не спрятаться, не укрыться, не замести следов. Припертый к стене неопровержимыми уликами, убийца дает показания. Признается в совершенном преступлении.
Оказалось, что события разворачивались совсем не так, как об этом говорил Лошанков вначале.
Кононенков и Попков вместе вышли, но тут же, у крыльца, они расстались. Попков, пройдя несколько шагов, вернулся в дом, чтобы забрать оставленные у Лошанкова шапки. В комнате у них вышел крупный спор, который продолжался и на улице. Здесь спор перешел в озлобленную ссору. Разъяренный Лошанков ударил Попкова ножом в грудь и бегом вернулся домой. У него хватило выдержки спокойно беседовать с женщинами о здоровье своей жены, удалось не выдать себя при встречах с оперативными работниками. Но уверенности, что все пройдет бесследно, не было. Потому и было написано письмо жене…
Правда, если бы это письмо и не было обнаружено, улики все равно нашлись бы. Не зря Петушков не удовлетворился и вторичным обыском. Уже когда дело подходило к концу, в подвале соседнего барака был обнаружен синий пиджак со следами крови. Все соседи подтвердили, что он принадлежит Лошанкову…
Когда Кононенкова освободили из-под стражи, Петушков ходил улыбающийся, веселый. Кто-то из сослуживцев заметил:
— Что это ты, Петушков, так радуешься? Что-нибудь радостное приключилось?
— А как же? Конечно. Честного человека от такой беды уберегли. Как же не радоваться?
Немного довелось Василию прослужить в милиции. Однако итогам его работы, его послужному списку позавидовал бы любой ветеран. Вот дело хулиганов и дебоширов Сорокина и Борисова, дело расхитителя Каурова, мошенника Иванова, карманника и домушника Балыгина… Это строгой рукой Василия Петушкова они и многие-многие другие возвращены с дурных стежек к честной жизни.
В отделении милиции и в райотделе понимали, что из Петушкова растет незаурядный оперативник, отличный командир, видели, каким авторитетом пользуется он у своих товарищей.
Ему предлагают подумать о другой, большей работе. Но Петушков не захотел покидать свой участок. Как это он не будет проходить по Фабричной улице, любоваться этими вот чудесными домами, скверами, не будет ходить мимо вот этой школы, этого Дома культуры, не будет встречаться с ребятами из народных дружин? И потом столько еще незаконченных дел, столько неосуществленных планов! Тунеядцы еще за ум взялись не все, пьяные ватаги нет-нет да и появляются на улицах Тушина, любители чужого добра тоже дают о себе знать… Нет, уходить с участка пока положительно нельзя.
Он затевает организацию лектория по правовым вопросам. Договаривается с работниками прокуратуры, народного суда о лекциях, раздобывает подходящие фильмы, привозит из Москвы ученых-юристов. Кто-то из работников отделения пошутил:
— Не иначе, Петушков хочет в Общество по распространению политических и научных знаний податься.
Петушков серьезно ответил:
— Если бы все хорошо знали законы, нарушений порядка у нас было бы гораздо меньше.
Он был не без оснований убежден в этом и не жалел ни сил, ни времени на то, чтобы разъяснять и разъяснять людям нормы социалистического общежития. И, конечно же, это не проходило бесследным, хотя, может, сразу и не давало каких-то конкретных, осязаемых результатов.
В числе не сделанных еще дел, о которых думал Петушков, было и такое маленькое, незначительное на первый взгляд дело, как беседа с Гридчиным. «Побеседовать, подробнее разобраться с Гридчиным…» Это запись в блокноте Петушкова. Последняя его запись…
Они жили недалеко друг от друга. Обязанности одного и поведение другого сталкивали их. Сначала редко, затем все чаще и чаще.
Гридчин принадлежал к немногочисленному, но всем изрядно осточертевшему племени отъявленных забулдыг.
Есть у нас, к сожалению, такие люди. Правда, на людей они похожи только внешне, и то отдаленно. Это слизняки, недостойные гордого и светлого слова — человек. Пьют по каждому поводу и без повода, пьют, когда есть за что и когда не за что, когда есть на что и когда не на что, пьют все — водку, вино, а когда нет ни того, ни другого, глушат одеколон, муравьиный спирт, политуру. Таких типов у нас немного, но они есть. И мы порой удивительно терпимы к ним. Пьянчуг подбирают на улицах, затем в вытрезвителях бережно приводят в божеский вид. Заботливые врачи и сестры делают им разные там уколы, примочки, компрессы. А они, отоспавшись на мягких, чистых до стерильности постелях, опять появляются на людях. Кое-как отбыв на работе положенные часы, вновь околачиваются у магазинов и закусочных, соображая «на троих» или «на двоих», смотря по ресурсам и вкусам. Когда же общественность, врачи или милиция берут их в оборот, они хнычут, бьют себя в грудь, уверяя всех, что они больны, серьезно и мучительно больны. Не надо верить этим опухшим от пьянства субъектам и их плаксивым физиономиям. Это не болезнь, а распущенность, разнузданное попрание элементарных норм человеческого поведения…
Петушков делал все, что мог, чтобы удержать Гридчина от дурных троп. Не раз и не два говорил ему: бросай пить, бросай буянить. Гридчин обещал, бил себя в грудь, плакал мутными обильными слезами и… опять напивался.
Его предупреждали и на работе — включали в лучшие бригады, давали взыскания, устанавливали новые и новые сроки для исправления. Увольняли, брали вновь. Опять убеждали, критиковали, взывали к отцовским и иным человеческим чувствам. Не помогло. Пить продолжал. А пьяным — становился зверем.
И вот он опять в отделении милиции перед старшим лейтенантом Петушковым. Опять мутные пьяные слезы. Но на них уже не обращают внимания. Требуют объяснения по поводу происшедшей драки, где был зачинщиком. Рука с синей наколкой на кисти мелко дрожит. Нехотя подписав протокол допроса, Гридчин зло выдохнул:
— На, возьми. Подшивай к своим архивам.
Петушков спокойно взглянул в лицо Гридчину, вздохнул.
— Плохо ты кончишь, Гридчин.
Потом старший лейтенант думает про себя: «Надо обязательно еще раз поговорить с ним. Только не сейчас. Сейчас не поймет». И когда за Гридчиным закрылась дверь комнаты, в записной книжке появилась та последняя запись: «Поговорить, разобраться с Гридчиным…»
Это было за несколько часов до трагедии, что произошла на Фабричной.
…Петушков собирался домой. Сын Юрка уже несколько раз робко, но настойчиво напоминал отцу: «Ты сегодня обещал прийти пораньше. Почему не идешь? Мы ждем…» Положив трубку телефона, Петушков улыбнулся. Он представил себе, как малыш карабкался на стул, всовывал маленькие розовые пальцы в круглые отверстия телефонного диска. Набирает старательно, весь сосредоточась на этой операции, и загорается радостью, когда слышит в трубке равный, спокойный голос отца…
Петушков встал из-за стола, собрал бумаги, запер их в сейф, застегнул китель. Можно, кажется, идти домой.
Но дверь стремительно открылась. На пороге стояла жена Гридчина с перекошенным от страха лицом, вся в слезах.
— Товарищ Петушков! Скорее, умоляю… Николай детей убивает…
Петушков, не спросив больше ни слова, опрометью бросился из комнаты. Вслед за ним побежали Пчелин и несколько дежуривших в отделении дружинников.
Зимняя ночь, скользкая дорога, бежать по ней трудно. Но он бежал очень быстро.
…Гридчин буйствовал. Прищуренные, белесые от пьяной злобы глаза слезились, лоб, не заживший от последней драки, собрался в крупные набухшие морщины. Разорванная на груди рубашка висела клочками, мокрые волосы свисали на уши.
Дети, перепуганные жутким видом отца, давясь от слез, жались в угол кровати.
— Сволочи… Надоели… Убью. Перестреляю.
Видимо, это слово породило в пьяном мозгу новую мысль — достать ружье.
Он шумно, лихорадочно и долго рылся за шкафом, наконец с остервенением вытащил оттуда двустволку. Потом полез за патронами. Нашел и их. Сережа, увидев, что отец заряжает ружье, в смертельном испуге истошно закричал: