Страница 9 из 48
Времени нет, а есть человек и Вселенная. Человек живет, а Вселенная превращается.
Такое я сделал научное открытие... Старики, в том числе я, мира не видят и его не воспринимают. А что же? А вот что. Через глаза да уши, нос и кожу поступают старику, как и всем, разные сведения, именуемые информацией: разговоры, солнечный свет, слова, запахи, очертания предметов, цвет, температура. Но стариками все это воспринимается не как сущее, а как раздражители. Чего? Памяти. Поэтому старики глядят на настоящее, а видят прошлое: другие нам слышатся разговоры, других мы видим людей и другое солнце, другие нам чудятся запахи...
Некролог – это сообщение о том, что некий гражданин, оказывается, жил на земле.
Насчет инопланетян. Чего их искать, когда они тут, давно на земле, и с каждым годом их прибывает. Это старики. На молодых мы не похожи. Похожи, как индюк на лебедя. Все разное: физическая сила, мысли, вкусы, одежда, внешность... Молодые и старые – это разные люди. Поэтому молодые смотрят на старых, как на инопланетян, с луны свалившихся.
Время идет, время бежит... Считается, что так надо. Но кому?
К жизни уже готовят в детском саду. Потом к ней десять лет готовят в школе. Потом, к примеру, пять лет готовят к жизни в институте. А затем человек еще три года ходит как бы в учениках, в молодых специалистах. В сущности, к сознательной жизни приступают лет в тридцать. А с пятидесяти уже поехал под горку, в старость. Из-за чего была такая суматошная подготовка к жизни? Из-за каких-то двадцати лет?
На чем там летают реактивные лайнеры? На заурядном керосине? Мое же топливо психологическое, вернее, психическое; мое топливо – злость. В заоблачное разреженное пространство она меня, конечно, не забросит, но по улицам и проспектам гоняет долго, пока не вспотею и, в конечном счете, не остыну. Пока не иссякнет горючее, то есть пока злость не истлеет до легкой досады.
Одно время Лида едва не склонила меня принимать какие-то успокаивающие таблетки, которые якобы носит в кармане каждый интеллигентный человек. Я отказался, сославшись на свою неинтеллигентность. Решили прибегнуть к валерьянке – все-таки травка. Но потом я доказал, что хорошо заваренный ее руками чай успокаивает скорее валерьянки. И сейчас мне не хватало именно стакана крепкого чая.
В сущности, из-за чего я вскипел? Ее спесь, наглость, пренебрежение... Но только это меня бы из колеи не выбило. За спесью и пренебрежением я чувствовал клыки молодого зверя, которому пришел черед проложить себе дорогу. По трупам слабых и старых. Не понимал я этого и не принимал ни в восемнадцать лет, ни в пятьдесят.
В свое время я перестал знаться со следователем-коллегой, который сказал про убитого пожилого человека: «Хватит, свое пожил». Я назвал судью подлецом, потому что за убийство старика он давал наказание меньше, чем за убийство молодых. Я всегда говорил, что святые слезы не у детей – они еще вкусят радостей; не у женщин – они легко их роняют, а святые слезы лишь у стариков. Я подростком не мог обогнать старика, чтобы не обидеть его своей молодостью и силой...
На чем там летают реактивные лайнеры?..
Взвинченному, мне все равно где ходить. Но когда загудели ноги и влажные носки противно прилипли к щиколоткам, когда очки затуманились влагой и моя злость была мысленно переложена на слова, а они были мысленно высказаны Сокальской, я огляделся. Итак, Солнечная система, Земля, Советский Союз, мой родной город, угол Пушкинской улицы и Морского проспекта.
Злость, как и всякое полнокровное чувство, застилает разум. Но я уже подостыл. И настолько, что какая-то смутная ассоциация заняла меня. Я стоял, озираясь с беспомощностью человека, хотевшего что-то вспомнить. Причем я знал, что вспоминаемое было как-то связано с моим стоянием на перекрестии улиц. Еще раз окинув взглядом вечерние улицы, я поднял глаза на табличку. Морской проспект...
И тогда в моем сознании зримо, как строка на компьютерном дисплее, побежал текст из дневника Ивана Никандровича Анищина: «...есть... райский уголочек... Морской... десять... два». Долго ли я размышлял? Уж коли заделался детективом...
Что Иван Никандрович именовал гнездышком? Семью знакомых, куда он захаживал и восхищался уютом? Или же это какие-нибудь обустроенные родственники? Или вовсе случайная запись, не имеющая никакого отношения к его жизни?
Искомый дом стоял где-то недалеко, но из-за плохого освещения и запотевших очков я подолгу рассматривал номера и путался в парадных.
Дверь квартиры номер два пышностью походила на музейную: желтая кожа, медные уголки и бронзовая ручка. Да еще циклопический глазок. Я как-то присмирел, уже не сомневаясь, что Анищин прав и передо мной уютное и богатое гнездышко.
Но что сказать? Мол, прочел про вас в дневнике самоубийцы и решил заглянуть? Или так: поскольку вы упомянуты, то извольте явиться в прокуратуру? Прикинуться агентом госстраха, работником кооператива по выведению тараканов, неформалом из Общества спасения памятников?
Я не люблю вторгаться в чужие квартиры, может быть, потому, что не люблю, когда вторгаются в мою. По-моему, английская поговорка «Мой дом – моя крепость» очень хороша; так же, как и право неприкосновенности жилища. Не из-за имущества, не из-за метража и даже не из-за покоя. Из-за души. Наша душа не может жить в одиночестве, но не может жить и без одиночества. Она открыта всем ветрам на работе, в транспорте, на улице, в парке; даже в лесу ей может встретиться случайный человек, зверь или глянуть в нее высота божественного неба. И лишь дома, вот за такой иконостасной дверью, душа расслабляется вольно.
Я все стоял. Когда долго раздумываешь, да к тому же стоя, то решение приходит: почему бы не спросить просто, не знают ли они Ивана Никандровича Анищина. Я позвонил.
Не терплю этих глазков. Меня разглядывали, как в щель из дота. Дурацкое, даже унизительное состояние: то ли кивнуть, то ли улыбнуться, то ли состроить умную рожу? Видимо, я сделал последнее, потому что пискнул запор; впрочем, могли сыграть свою роль портфель, очки и шапка с козырьком (мех тюленя).
Дверь открылась. На пороге стоял мужчина, на голову выше и на полтуловища шире меня. Но это детали: главное, на нем был цвета сухого таракана халат, подпоясанный бронзовой цепью, сделанной, видимо, из той же бронзы, что и дверная ручка.
– Вам кого? – спросил мужчина крепким подземным голосом.
Не знаю почему, но расхотелось упоминать Анищина.
– Извините, мы проводим социологические исследования. Выясняем демографическую структуру семей.
Помедлив, он впустил меня.
Как-то не привык я к пятнадцатиметровым передним, да еще застланным таким мохнатым ковром, что и ступить боязно. Хозяин показал на круглый столик, окантованный бронзовым филигранным обручем. Я снял шапку, вспомнив, что социологу подобает записывать, и полез в портфель. Подходящей бумагой оказался лишь блокнот, испещренный схемами, фамилиями и крестиками, заведенный по кладбищенскому делу о смотрителе Михаиле Жуволупове, он же Мишка-могильщик, он же Мишка-пробочник, орудовавший со своей шайкой, или, как теперь говорят, мафией.
– Как ваша фамилия? – спросил я и приготовил ручку.
Возможно, мужчина ее назвал, но я уже не слышал, потому что в передней что-то произошло. Я поднял голову, огляделся и увидел на стене деревянные резные часы, походившие на игрушечный дворец. Он на глазах оживал...
Сперва родились тишайшие переливчатые звуки, которые не были ни музыкой, ни звоном; так играет синий подмерзший вечер ранней весной, когда не поймешь, сосульки ли поют, или последний ледок, или зелень неба? Потом мягко щелкнуло и открылась дверца. Из нее выскочила бодрая птичка. Огляделась, с наслаждением потрепетала крылышками, точно купалась в пыли, и закуковала стеклянным поющим голосом. Я смотрел на нее, поэтому не считал, сколько раз она пропела. Птичка упорхнула за дверку, и опять прозвучала мелодия ранней морозной весны.