Страница 29 из 51
Она, скажем, умела хлопотать в кухне с ребенком на руках — носила его на бедре, чуть отклонившись в противоположную сторону. Открывала кухонные шкафчики, закрывала, переставляла кастрюли, доставала сковороду, потом шла в комнату старшего сына проверить, как он готовит уроки. И все это с младенцем на руках.
В одно из моих нечастых посещений, сидя у стола, я смотрела на нее, и чувство пустоты в моей груди разрасталось.
— Подожди-ка, мама, — сказала она. — Выставлю коляску на террасу и уложу малышку спать — сможем с тобой поболтать спокойно…
Мне казалось, что все эти проблемы меня уже не касаются — навсегда ушли в прошлое, но именно здесь, на Майорке, во время моих вечерних прогулок по берегу потемневшего моря я вдруг осознала… что тоскую по материнству. Не потому, что оно не было до конца осуществлено и вместо нескольких детей у меня только одна дочь. Это была тоска по материнству в пределах моего тела. Это оно ее пробуждало. Акта физической любви ему стало недоставать, тело нуждалось в чем-то большем. Оно требовало акта оплодотворения. Поначалу это была всего лишь несмелая мысль, которая становилась все более настойчивой. Чувство полного слияния с другим телом, получаемое благодаря ему наслаждение — этого, казалось, уже мало. Первое открытие, что лоно играет такую важную роль, потянуло за собой другое — там может обосноваться семя, из которого зародится новая жизнь. Мое желание было настолько сильным, что вызывало тревогу. Мне захотелось вновь испытать те чувства, которые я не очень-то запомнила, — зарождение новой жизни и ее развитие внутри тебя. Когда начинаешь ощущать тяжесть ребенка в себе, а потом его шевеление. Это мое желание было таким неожиданным, что помимо замешательства я стала испытывать страх. Что-то опять ускользало из-под моего контроля, и это могло привести к катастрофе. Претензия к собственному телу из-за того, что оно уже неспособно выносить плод, превратилась в претензии к самой любви. Уж если мне удалось наверстать упущенное в любви, почему это было невозможно в случае с материнством?.. Неожиданно невозможность зачатия ребенка приобрела в моих глазах род увечья, которое я начала осознавать только теперь. А может, подсознательно чувствовала это всегда, хотя внушала себе, что вполне могу обходиться без этого. Кем бы я себя ни воображала, но, по существу, оставалась самкой, у которой до этого не было условий для размножения, а стоило только появиться самцу… Быть может, моя затаенная обида на Эву была следствием совершенно других чувств, чем те, на которые я прежде грешила. И дело было вовсе не в том, что она, рано выйдя замуж и нарожав кучу детей, погубила свою жизнь и лишила себя — в моем представлении — лучшего будущего, а в зависти, обыкновенной бабской зависти… Кто мне скажет, что со мной? Возможно ли такое, чтобы я не умела определить и назвать свои чувства? Неужели я оказалась настолько эмоционально ограниченной? И кого в этом винить? Мать, с ее вечно отсутствующим видом, которая отдала мое воспитание на откуп деду? Деда? Ведь это он учил меня не поддаваться эмоциям и относиться с презрением к любому проявлению чувств. И я оказалась на редкость способной ученицей.
Орли, без десяти четыре
До меня долетает обрывок разговора двух молодых женщин — по-моему, молодых. На это указывает характер их откровений. «Ты с ним была в постели?» — «Была», — мысленно отвечаю я. Была, хотя мне как-то уже не верится. Не поверили бы и те, кто знал меня раньше. Мой университетский приятель и коллега однажды — была такая ситуация — выпалил вроде бы в шутку: «Ты производишь впечатление женщины со стиснутыми коленями». «Скорее это мое сердце стиснуто, если ты в состоянии понять, что это такое», — ответила я ему тогда.
За день до нашего отъезда дядя Дима со своей американской внучкой устроили пикник в саду. На террасе поставили гриль для барбекю. Мэри-Маша, подпоясанная фартуком, переворачивала вилкой на длинной ручке куски красного мяса. Приятно пахло дымком. Рядом запекалась — каждый клубень завернут в серебристую фольгу — картошка в мундире.
— Американцы так ублажают себя каждый уикэнд, — произнес с долей иронии Саша.
— И что с того? — взвилась Мэри-Маша. — Уж куда лучше, чем под забором с дружбанами соображать на троих.
— Ты сейчас кого имела в виду и под каким забором? — спросил Александр враждебно.
— Кого-кого… да твоих соотечественников, Саша.
— А разве они и не твои тоже, Машенька?
— Я американка.
В воздухе запахло скандалом, но, к счастью, появились гости, соседи по улице. Стало шумно, все чокались и произносили тосты, разговаривали, вернее, перекрикивали друг друга. С каждой минутой градус вечеринки повышался. Одна из дам в элегантном черном платье запела известную всем русскую народную песню, остальные подхватили. Дядя притащил из дома гармошку и, пристроив у себя на коленях, стал подыгрывать. Теперь хор гостей стал стройнее, все пели, раскладывая мелодию на голоса.
— Как видишь, Россию не убьешь, она вечная, — усмехнулся Саша. — Ее не выкинуть из души…
Возможно, он был прав, потому что даже американская Мэри-Маша вдруг подбоченилась и залихватски запела частушки. Я почувствовала себя чужой среди них. Отошла в сторонку с бокалом вина. Ко мне присоединился Джордж Муский. Некоторое время мы наблюдали за Сашей, который пустился вприсядку, выбрасывая то одну, то другую ногу вперед под переборы гармошки. Кажется, этот танец назывался «казачок».
— Что-то вы не шибко похожи на русского этим вечером.
— Потому что не напился и горло не деру?
— Не радуетесь жизни.
— В этом смысле во мне нет ничего русского.
Я подумала, что мне очень нравится этот немногословный человек. И стало жаль, что я больше его уже никогда не увижу. В этом не было ни малейшего сомнения — отныне наши дороги разойдутся навсегда. К нам подошел запыхавшийся после танцев Александр:
— А вы что от компании отбиваетесь? Уединились…
— Куда нам до вас, Саша, ведь мы не плясуны, — рассмеялся его друг.
Когда Александр удалился, Муский спросил меня, о чем теперь слагают куплеты в польских кабаре.
— Я уже там год не была.
— А когда уезжали, что интересненького слышали?
— Вы имеете в виду антирусские анекдоты?
— Точно, — смеясь, подтвердил он.
— Мне запомнился один. Вопрос: кто теперь правит Россией? Ответ: полтора человека. Ленин, вечно живой, и чуть живой Ельцин.
Муский от души расхохотался:
— Поляки на самом деле очень остроумный народ.
— Вот только не умеем от души посмеяться над собой.
Джордж внимательно взглянул на меня:
— Вы считаете, это ваш недостаток?
— Да, я так думаю.
Возвращение в Париж прошло тихо, без потрясений. Дядя Дима отвез нас в Пальму. Самолет вылетел вовремя и вовремя приземлился в Орли. Мы взяли такси и вскоре уже были в отеле. Александр занес мой чемодан наверх и поставил перед дверью.
— Переоденься, и пойдем куда-нибудь поужинать, — сказал он и скрылся в своем номере.
Я открыла дверь и оказалась в гостиничном помещении. Присела на кровать, как в тот день, когда очутилась здесь в первый раз. Как же мало общего я имела теперь с той женщиной, которая переступила этот порог. Как мне вернуться к ней, как убедить себя, что она и я — это одна и та же личность? Моя варшавская квартира казалась мне отсюда чем-то нереальным, вроде острова в огромном океане. И что дальше? Здесь остаться я не могла и туда вернуться была не в силах. Я не узнавала ни себя прежнюю, ни себя нынешнюю. Так какой же выход? Смерть? Ведь существует еще такая вещь, как смерть! Эта мысль пришла как озарение. Почему же мне раньше не пришло в голову? Я бы чувствовала себя тогда гораздо увереннее в своем новом обличье.
Александр застал меня в том же положении — сидящей на кровати. Нераспакованный чемодан стоял посреди комнаты. Он за это время успел принять душ и переодеться. На нем были спортивная рубашка из тонкого хлопка и джинсы.