Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 34



1995. Она позвонила мне, когда я уже спала, и попросила немного поговорить с ней. Мы не были близко знакомы, хотя встречались изредка. В тот Новый год, что они праздновали вдвоем с Занегиным в Доме кино, они подходили к столу, за каким поместилась как раз наша большая компания, и я видела ее победительное очарование, в котором было что-то от отчаяния. Спросонья я не сразу поняла, кто звонит. Слава Богу, до меня дошло, что я не должна бросать трубку, а выслушать. Выслушивать не пришлось. Она ничего не стала рассказывать, а, наоборот спросила, нет ли у меня знакомого дантиста, заметив, слегка шепелявя, что всегда восхищалась моими зубами. Про себя я немного удивилась, так ли уж неотложно было затевать разговор о зубах в половине второго ночи, но что-то в ее голосе заставило отвечать ей пространно и ласково, как будто тянуть время, которое мы обе были на проводе, связанные хотя бы телефонной связью. Я стала вспоминать номер телефона зубного врача, но она перебила, сказав вдруг что-то про грязную лужу, в которую упала лицом вниз, думая, что это свобода, и пытаясь напиться грязи как свободы, но из этого ничего не вышло. Она засмеялась, словно разбросала серебряные брызги. Я подумала, что, может быть, она выпила, и это разговор пьяной женщины, но не знала, пьет она или нет. Краем уха я слышала ее историю. В Москве (в нашем кругу) все слышали. Так или иначе, мне стало ее смертельно жаль.

Повесив трубку, я не уснула до самого утра.

1995. “Почему? потому что искали не в вере, а в делах закона; ибо преткнулись о камень преткновения”.

Прославленный оркестр отправлялся на гастроли в Европу в конце октября. У Фальстафа Ильича уже имелся загранпаспорт, потому с его оформлением не было никаких хлопот. Он, правда, поставил условие, которое, впрочем, и условием нельзя было назвать, равно как и просьбой тоже, скорее уведомлением: обмирая сердцем, сказал руководству, что хочет взять с собой жену. Он первый раз назвал Аду так, и сразу не про себя, а вслух, и оттого был ужасно смущен. Подумать только, до какой степени дошла демократия в России, что руководство не обругало, не унизило его никак (к чему он по-прежнему был готов, но мужественно шел на это), а даже не поинтересовалось, законная жена или незаконная, и вообще ничем не поинтересовалось, а сказало в ответ только: за свой счет. Со своим счетом у Фальстафа Ильича, как нам известно, было негусто. Однако развращенный первой легкомысленной и странной поездкой в Италию, он странно и легкомысленно уповал на возможность — необходимость! — и следующей такой же в соседнюю Францию: а отчего же нет? Одно его беспокоило: несколько дней Ада не отвечала на звонки. Но и так бывало. А потом переставало бывать: она появлялась и отвечала. На самом деле он начал понемногу привыкать к неравномерностям их отношений, к невозможности расчислить что-то, и ему это стало даже нравиться. Тут было нечто романтическое, что освежало и волновало, не оставляя места привычке или равнодушию. На равнодушие и намека не могло быть. Он любил. Он любил необыкновенную женщину, с которой свела его судьба, и знал, что это судьба. Он стал дежурить у дверей ее квартиры, прерываясь лишь на репетиции, надеясь, что рано или поздно она выйдет или войдет. Он был почти спокоен. Потому что не один, а с новостью, которая, он рассчитывал, и ее обрадует и переменит затянувшуюся непогоду в буквальном и переносном смысле. Таким всесильным в глубине души он себя чувствовал, замахиваясь не только на природу Ады, но на природу вообще. Это случается с людьми в иные моменты их жизни.

Дожди шли, не переставая. А если выдавался день, что не лило сверху, так доставала нижняя жижа, промокло все насквозь, на черных изломанных ветках деревьев висели прозрачные капли, и казалось, что деревья плачут. Хорошо, что он купил в Италии приглянувшиеся ему резиновые сапоги, похожие не на сапоги, а на ботинки, именно в расчете на московскую слякоть. Он убегал в них на репетицию и репетировал в них, их не надо было даже переодевать, и ноги в них практически не потели, резина красиво блестела, стоило протереть влажной тряпочкой. Едва кончалась репетиция, он возвращался и сидел на лестничной клетке, и впрямь, как верный пес, напрягая внимание при каждом звуке лифта либо хлопнувшей двери, а в остальное время рассматривая чудесные резиновые сапоги на своих ногах.

И однажды она вышла из лифта — недели не прошло. Увидев его, засмеялась своим серебряным смешком. Он обрадовался, потянулся поцеловать — она дала, как будто наблюдая за ним. Что-то было не так в ее лице. Она позвала его на кухню, принялась, не раздеваясь, сразу накрывать на стол, поставила тарелки, вынула вилки, ложки, хлеб, большой нож для резки хлеба, потом вдруг опомнилась, сбросила плащ, оказавшись в голубой юбке и белом пиджаке. Мое любимое на тебе, пробормотал он, покручивая ус. Что-что, переспросила она шепеляво. Он увидел, что впереди у нее нет зуба. Что случилось, где твой зуб, спросил он. Выбили в драке, ответила она коротко. Ты дралась, спросил он с изумлением. Она уселась нога на ногу, так что юбка высоко задралась, и сказала: я да, а вы никогда, нет? Мы на вы или на ты, не понял он. Мы, вы хотите сказать, что есть мы, посмотрела она на него с непонятным выражением лица. Он вдруг смело и бесшабашно задал ей вопрос о деньгах, решив сменить тему и приступить прямо к сути.

Ада. Деньги? Вы хотите дать или взять, Лесик? Сколько?

Фальстаф Ильич. Нет… Я не знаю, сколько… вообще…

Ада. У вас есть оружие?

Фальстаф Ильич. Дома есть, с собой нет.

Ада. Как же вы идете за деньгами, а оружия не берете? А что у вас дома?



Фальстаф Ильич. Дома пистолет Макарова. Товарищ из Чечни привез. Только об этом не надо никому говорить. Если кому-нибудь сказать, у меня могут быть неприятности. Могут посадить. А деньги нам, то есть вам, то есть мне и тебе, нужны для поездки в Европу. У нас гастроли во Франции…

Ада. У нас?

Фальстаф Ильич. Ну, у меня, у моего оркестра. А вы едете со мной.

Ада. В качестве кого, Лесик?

Фальстаф Ильич. А в качестве кого я ездил с тобой в Италию?

Ада. Я пригласила вас в Италию на мои деньги — а вы меня во Францию тоже на мои? Да, у меня есть деньги, Лесик. И много. Хотите знать, сколько? Пятьдесят тысяч долларов. Но не здесь. Мне вышибли зуб, пытаясь узнать, где эти деньги. Со мной дрались из-за этих денег. А вы рассчитываете, Лесик, что хитростью вползли в мою жизнь и хитростью их добудете, без капли крови, на фу-фу!…

Фальстаф Ильич. Ада!… Какие пятьдесят тысяч!… Что с вами?… Успокойтесь!…

Ада. Я абсолютно спокойна.

Вы поедете со мной в качестве жены, выговорил он главное, уже ощущая какой-то надвигающийся подземный гул и зная, что в арсенале его борьбы за нее, за жизнь с нею, за свою жизнь больше ничего не осталось, это последнее. Она встала и стояла прямо напротив него у кухонного стола. Она, действительно, была спокойна, и спокойствие придавало ее оскорблениям особенно жуткий оттенок. Она назвала его слизняком, и это было только самое начало. Она говорила, что он ноль, ничто, никто, не мужик, жалкий сутенер, тупой солдафон с претензиями, что в постели, несмотря на старание и пыхтение, вял и скушен, как позавчерашний суп, что ей, брошенной женщине, требовалось унизить себя, да, так бывает, когда доходят до края, когда все исчерпано, и больше, чем он, вряд ли кто-нибудь сгодился бы на эту роль. Ада перемежала приличные слова неприличными, матерными, откуда только они приходили ей на ум, она шепелявила и шипела, и в этом шипении было что-то страшное, ядовитое и смертельное, как укус змеи. Фальстаф Ильич физически видел, как гибнет, как обрушивается вся его жизнь, и это делает она, та, которую он боготворил и на которую так по-детски возложил все-все надежды. У него потемнело в глазах, лицо Ады и фигура ее превратились в сплошное светлое пятно, он взял со стола кухонный нож и ударил прямо перед собой в это светлое пятно. Потом еще и еще. На белом пиджаке проступили алые пятна. Серебряный звук короткого смешка прозвенел и затих. Ада медленно сползла на пол, задев тарелку. Тарелка упала и разбилась. К счастью, нелепо подумал Фальстаф Ильич.