Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 60



Вопрос прозвучал по-другому. На этот раз лейтенант сумел сдержать дрожь своего голоса. Черты его растерянного лица несколько смягчились. Будто мысль, пришедшая ему в голову, была равносильна спасению.

— Если ты пикнешь, я тебя пристрелю!

— И чего ты этим добьешься? Тебя тоже пристрелят.

— Это вовсе не обязательно. У меня все-таки останутся шансы, — ответил Думбрава и подумал: «Но я уверен, у тебя не хватит смелости закричать!»

Действительно, Траян Думбрава был убежден, что лейтенант не осмелится позвать на помощь. Он был слишком труслив, чтобы умереть часом раньше. Он принадлежал к тем людям, которые готовы на любую подлость, на любое унижение, лишь бы продлить свою жизнь на пять минут.

Но лейтенант не хотел отказаться от идеи, показавшейся ему спасительной, поэтому он попытался убедить Траяна Думбраву в опасности, которая ему угрожает.

— Тебе не удастся спастись, это я тебе точно говорю. Немцы и тебя застрелят. Подумай хорошенько! Ты спасся, один черт знает как это тебе удалось. Зачем тебе погибать теперь, при переходе через линию фронта? Не испытывай судьбу. Иди! И оставь меня в покое. Хотя у тебя есть все основания ненавидеть меня, будь милосердным!

В голове Траяна промелькнуло подозрение:

«А если он пытается задержать меня разговорами, чтобы выиграть время?»

— Двигайся! У нас нет времени для болтовни! Через час взойдет луна, и для нас обоих будет неприятно, если это случится раньше, чем мы перейдем линию фронта. Надевай мундир!

Он снял мундир со стула и бросил его лейтенанту.

Хотя Траян Думбрава понимал, что необходимо быть осторожным, но все же допустил ошибку, бросив лейтенанту его мундир. Поймав мундир на лету, лейтенант молниеносным движением швырнул его назад, в лицо Думбравы, и в тот же момент бросился на него.

Заметив движение лейтенанта, Думбрава нажал на спусковой крючок. Раздалась короткая очередь, и лейтенант Эрнст Сэвеску рухнул лицом вниз, словно спиленное под корень дерево.

Теодор Константин

И снова утро

Может быть, она уснула. Но я не очень уверен в этом. С тех пор, как я притащил ее сюда, она только несколько раз открывала глаза, и каждый раз лишь на мгновение. Дыхание ее было еле слышным. Возможно, поэтому у меня мелькнула мысль, что она умерла. И тогда меня охватила паника. Она умерла! Значит, все было напрасно, все бесполезно. Я ничем не мог ей помочь. И от этой моей беспомощности я впал в безграничное отчаяние.

Впервые в моей жизни я почувствовал, насколько ужасным и всеобъемлющим может быть чувство беспомощности перед лицом смерти. Подавленный, не отдавая себе отчета, я застыл, тоскливо глядя в черное небо, откуда на меня иронически смотрела луна. Вспомнил, что, когда я был маленьким, мне очень нравилось видеть в лике луны образ дедушки, который смотрит оттуда с упреком на непослушных внуков. Так мне не раз говорила бабушка. И дядя Янку, который меня никогда не обманывал, подтвердил слова бабушки.

Но я всякий раз, всматриваясь в луну, видел «не дедушку», а образ женщины с распущенными белокурыми волосами, спадающими ей на плечи. Женщина смотрела на меня такими грустными глазами, что я готов был расплакаться. И не один раз, когда мои глаза наполнялись слезами от жалости к женщине с грустным выражением лица, я спрашивал ее:



«Скажи, луна, почему ты такая грустная? Клянусь, я никому, никому не скажу, даже дяде Янку».

Теперь, когда я, глядя на небо, обнаружил луну, которая смотрела на меня иронически, я на какое-то время забыл, где нахожусь, и почувствовал, как во мне просыпается желание, такое же, как в детстве, увидеть лунного «дедушку». Я смотрел на луну минуту, может быть, две, но ничего не сумел разглядеть. Ни дедушки, ни женщины с распущенными белокурыми волосами и грустными, до боли грустными глазами. И тогда мне пришла в голову мысль, что в каком-то смысле умер и я сам, если время убило во мне волшебство детства.

Ох, луна, луна, если бы ты хоть на мгновение показалась прежней, хоть на одно мгновение только, чтобы я смог вновь обрести детство!

Мне почудилось, что я произнес эти слова громко, и мой собственный голос напугал меня. Страх горячей волной пробежал по моим венам. И я снова вспомнил, что она умерла, что я остался один, снова один в этом болоте. Совсем рядом со мной, тихо жалуясь, шумел тростник, и, словно издеваясь над его скромностью, громко и упоенно заливались лягушки. Я подумал, что тростник оплакивает умершую женщину, и кваканье лягушек больше не казалось мне издевательским. Тростник будто отпевал умершую жалостливым шумом, лягушки — своим кваканьем. Подул ветер; он пригнал облака, которые будто тоже хотели проститься с женщиной, которая умерла, без сомнения, из-за второй раны под лопаткой. Только я словно отсутствовал при всем этом. Мне припомнилась погребальная песня, которую я знал с детства. Потом я ощутил царившую вокруг тишину и вздрогнул от безотчетного ужаса. Женщина умерла без свечи в изголовье, как водится по народным обычаям, и мне даже нечем было выкопать ей могилу, чтобы спасти ее останки от волков, которые, наверное, водились здесь. Лопаты у меня не было, но я все же должен выкопать ей могилу: палкой, руками, острым камнем, я еще не знал чем, но я должен вырыть ей могилу в земле, напитанной водой, пахнущей гнилью и войной, хотя война еще не прошлась по этому болоту и, может быть, так никогда и не пройдется.

Женщина умерла. А может быть, она еще жива? Я нагнулся и прильнул ухом к ее груди. И тут же почувствовал своей воспаленной щекой жар ее руки и впервые услышал голос женщины:

— Нет, я еще не умерла…

— Слава богу!

— Но к рассвету я умру…

Я тоже был уверен, что она умрет. До рассвета. Ее ладонь пылала огнем на моей щеке. Моя щека горела от ее руки, но я ничем не мог помочь женщине. Не мог не дать ей умереть.

— Оставь, ты не умрешь! — попытался я ободрить ее, обрадованный, что по крайней мере мы можем понять друг друга.

— Не умру? Ты действительно веришь, что я не умру?

— От этого не умирают, — продолжал я. Голос мой звучал убедительно, хотя надежда едва теплилась во мне.

— Если бы это было правдой! Ты говоришь так только потому, что тебе жаль меня… Ну что ж, я в любом случае благодарю тебя за все.

За все? Я не понимал, что означает это «все». Ведь почти ничего не было. Сколько времени уже прошло? Может, часа два. Ни в коем случае не больше двух часов…

В течение восьми дней, с тех пор как я сбежал из колонны военнопленных, я питался только сырой картошкой и тыквой. А за последние сутки я не съел ни крошки. Мозги у меня воспалились. Боль пронизывала их, казалось, голова вот-вот расколется от боли. В висках стучало, но, несмотря на тошноту и боль, мне хотелось есть. Я совсем обессилел от голода. Болото — мое пристанище — пахло гнилью, а мне казалось, что пахнет сосисками с тушеной капустой. Все восемь дней, пока я питался только сырой картошкой и тыквой, мне чудился запах сосисок с капустой. Боже! Нет ничего нестерпимее, чем не есть восемь суток и чувствовать запах сосисок с капустой! Голод переворачивал мне все внутренности.

Я не заметил, когда покинул болото. В какой-то момент я только понял, что уже не валяюсь на ложе из тростника и камыша, а иду, правда шатаясь из стороны в сторону, но все же иду туда, откуда, как мне казалось, доносится запах сосисок с капустой. Была ночь, луна еще не взошла, но я шел, потому что хотел как можно скорее добраться до дома, где хозяйка приготовила это кушанье.

Я шел, как лунатик, привлекаемый запахом, который существовал только в моем воображении, затуманенном голодом, пока не добрался до проселочной дороги. Я не остановился ни на секунду. Опасности будто не существовало, я вовсе забыл о ней. Еще днем я установил, что та дорога вела к большому селу, и только позже узнал, что то было не село, а городок. Я понимал, что страшно рискую, идя по этой дороге, и все же шел, пренебрегая опасностью. И казалось мне, что я, как четыре года назад, направляюсь в город, чтобы поступить в университет. Я шел по проселочной дороге, а видел улицу, которая вела вверх от вокзала, грязная, как улица всякого небольшого городка, со старыми, почерневшими от сажи домами. В нижних этажах этих домов располагались лавочки, где можно было купить самые неожиданные вещи. Во вторых этажах жили семьи торговцев. Через грязные окна, часто заклеенные бумагой, выглядывали на улицу худосочные взлохмаченные ребятишки, жуя черный хлеб, намазанный повидлом. Небо было серым, и только в одном углу скучающее солнце разглядывало из-за дымчатых облаков то, что происходило на земле.