Страница 11 из 51
Я с любопытством ждал, в каких же выражениях она ответит силяхтару, ибо она отнюдь не скрывала от меня своего намерения. В таком тоне, с отличным знанием света, благонравно и остроумно ответила бы парижанка, желающая погасить любовь и надежду в сердце своего поклонника. Она совсем просто, без напускного гнева, вручила учителю этот ответ и попросила оградить ее в дальнейшем от подобного рода посягательств.
Не скрою, что самолюбие побудило меня объяснить эту жертву в лестном для меня смысле и, памятуя о намерении, возникшем у меня утром, я перестал упоминать о силяхтаре, дабы заняться своим собственным делом. Однако Теофея, прервав меня, стала делиться со мною множеством соображений, причем источником их, насколько я понимал, были некоторые мелкие подробности, ускользнувшие от моего внимания накануне. Она от природы была склонна к размышлениям; все, что западало ей в душу, она сразу же начинала обсуждать со многих точек зрения, а тут я убедился, что она только этим и была занята с тех пор, как мы расстались. Она засыпала меня бесчисленными вопросами, словно хотела запастись темами для раздумий на будущую ночь. Поразит ли ее какой-нибудь обычай, свойственный моим соотечественникам, услышит ли она впервые о каких-либо нравственных устоях, она неизменно, как я замечал, на мгновение задумывалась, чтобы запечатлеть их в своей памяти; иной раз она просила меня повторить сказанное, словно боялась, что не вполне поняла смысл моих слов или может их забыть. В ходе этих обстоятельных бесед ей всегда удавалось так или иначе выразить мне свою признательность; но, прежде чем у нее проявлялись эти нежные порывы, она своими рассуждениями так затрудняла мне подход к поставленной мною цели, что мне никак не удавалось перевести разговор на себя, чтобы воспользоваться преимуществами, на которые я рассчитывал. К тому же рассуждения ее так быстро следовали одно за другим, что она занимала мое внимание все новыми расспросами и принуждала меня быть сдержаннее и серьезнее, чем мне хотелось.
В тот раз она с таким увлечением предавалась этой своеобразной философии, что едва дала мне время сообщить ей о догадках, зародившихся у силяхтара насчет ее происхождения. Но мне не требовалось никакой подготовки, чтобы заговорить с ней об ее отце, и поэтому я попросил ее отложить на время все расспросы и умствования.
— У меня возникло некое сомнение, и вы сразу же поймете, что корень его — в восхищении, которое вы вызываете во мне, — сказал я. — Но прежде чем объяснить вам его сущность, я должен спросить: знали вы свою мать?
Она ответила, что не сохранила о ней ни малейшего воспоминания. Я продолжал:
— Как? Вы даже не знаете, в каком возрасте лишились ее? Вам не известно, скажем, случилось ли это до похищения, в котором обвинили вашего отца, и вы не знаете, была ли то другая женщина или же гречанка, которую он подговорил бросить мужа и похитил, как вы, кажется, говорили, вместе с двухлетней девочкой?
Слушая меня, она залилась румянцем, но я еще не понимал причины ее смущения. Она пытливо смотрела на меня. Помолчав, она сказала:
— Неужели вам пришла в голову та же мысль, что и мне? Или вы случайно узнали кое-что о том, что я и сама подозревала, не решаясь, однако, никому признаться в своих догадках?
— Не понимаю, что вы имеете в виду, — ответил я. — Но я восторгаюсь многими врожденными достоинствами, которые выделяют вас среди других женщин, и не могу поверить, что вы ребенок столь презренного человека, каким вы изображаете своего отца; и чем больше я убеждаюсь, что вы почти ничего не знаете о своих младенческих годах, тем более склоняюсь к мысли, что вы дочь того самого греческого вельможи, жену которого похитил негодяй, преступно наделивший вас своим именем.
Мои слова произвели на нее ошеломляющее впечатление. Она в каком-то исступлении поднялась с места.
— Ах, я так долго размышляла об этом! — воскликнула она. — Но я боялась обольщаться, не имея никаких доказательств. Значит, вы считаете, что это возможно?
Тут глаза ее затуманились слезами.
— Увы! — добавила она тотчас же, — зачем предаваться предположениям, которые могут только усугубить мой позор и мои страдания?
Не вникая в смысл, который она придает словам «позор» и «страдания», я постарался отогнать эти мрачные образы, убеждая ее, что, напротив, она должна только радоваться при мысли, что отец ее кто-то другой, а не подлец, выдающий себя за отца.
Ее сомнения, казалось мне, лишь подтверждают мои догадки; поэтому я настоятельно просил ее не только припомнить все, что могло бы пролить свет на ее детские годы, но и сказать — не слыхала ли она на суде у кади имя греческой дамы, дочерью которой я считаю ее, или хотя бы имена людей, обвинения коих привели к казни несчастного виновника всех ее бедствий. Она ничего не помнила. Но, когда я упомянул кади, у меня мелькнула мысль, нельзя ли выведать что-нибудь у этого чиновника, и я обещал Теофее на другой же день навести кое-какие справки. Так этот вечер, который я мечтал посвятить любовным забавам, прошел в обсуждении деловых, житейских вопросов.
Уходя от нее, я пожалел, что был чересчур сдержан с женщиной, только что вышедшей из сераля, особенно после того, что она сама рассказала мне о прочих обстоятельствах своей жизни. Я задавал себе вопрос: если предположить, что она действительно расположена ко мне, как я замечал до сих пор, то намерен ли я вступить с нею в связь и, как говорится во Франции, взять ее на содержание; теперь такие отношения уже представлялись мне гораздо желаннее, чем раньше, и, думал я, мне следует, не прибегая к излишним ухищрениям, просто сделать ей соответствующее предложение. Если она примет его благосклонно, в чем, казалось мне, я могу быть вполне уверен, то страсть силяхтара ничуть не должна меня беспокоить, ибо он самолично уверял меня, что не собирается ничего добиваться путем насилия. Если же наведенные мною справки прольют свет на ее происхождение (а это несколько возвысило бы ее в моих глазах, хотя и не стерло бы следов унижений, о которых она мне поведала), то, что бы я ни узнал, правда может только усилить мое влечение к ней, ей же она ничуть не помешает вступить со мною в те отношения, какие я хотел ей предложить. Я окончательно утвердился в своем намерении. По этому можно судить, как далек я еще был от истинной любви.
На другой день я отправился к кади и напомнил ему о греке, которого он приговорил к смерти. Он отлично помнил дело и рассказал мне все подробности; мне хотелось знать имена людей, причастных к этой истории, и я был очень рад, что он по нескольку раз упомянул их. Греческого вельможу, у которого похитили жену, звали Паниота Кондоиди. Не кто иной, как он, опознал похитителя на улице и потребовал, чтоб его задержали. Но встреча с преступником, добавил кади, не принесла греку радости, а только утолила его жажду мести: ни жену его, ни дочку, ни драгоценностей разыскать не удалось. Меня очень удивило, когда я понял, что никаких попыток предпринять что-либо в этом направлении не было сделано. Я даже выразил кади свое недоумение.
— Что же мог я еще предпринять? — возразил кади. — Преступник сказал, что похищенная дама и девочка умерли. Он, несомненно, говорил правду, ибо указать, где они находятся, если они действительно живы, было для него единственным средством спасти свою жизнь. Услышав приговор, он стал сбивать меня с толку всякими россказнями, но я вскоре понял, что он просто старается избежать кары.
Я вспомнил, что казнь и в самом деле была отложена, и попросил кади пояснить, что было тому причиною. Он ответил, что преступник, попросив разрешения поговорить с ним с глазу на глаз, предложил ему, ради спасения своей жизни, не только представить ему дочь господина Кондоиди, но даже тайно доставить ее к нему в сераль; он сослался на ряд обстоятельств, которые придавали его обещанию некоторую убедительность. Однако все старания разыскать девушку оказались тщетными; когда же кади понял, что все это лишь выдумка несчастного, прибегающего ко лжи ради спасения жизни, он так возмутился его подлостью и бесстыдством, что ухищрения преступника только ускорили казнь. Я не мог не высказать турецкому судье несколько соображений насчет его образа действий.