Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 116



Затем эта приемная.

Поток вопросов по-гречески.

Наконец появилась старшая сестра — дьякониса, — которая понимала по-английски, женщина с сатанинским спокойствием: ее основная забота — выяснить, кто мы такие!..

Врач, который обследовал Сабет, успокоил нас. Он понимал по-английски, а отвечал по-гречески; Ганна переводила мне самое важное — в частности, его объяснения, почему он считает, что Сабет укусила не черная гадюка, а випера (Aspisviper); по его мнению, я принял единственно верное решение — доставить девочку в больницу. О применяемых в этих случаях народных средствах (высасывание места укуса, выжигание или иссечение ранки, перетягивание жгутом пораженной конечности) он был, как специалист, невысокого мнения; надежным считал только вливание сыворотки не позже чем через три-четыре часа после укуса, а иссечение ранки — лишь дополнительная мера.

Он не понимал, кто я такой.

Я тоже был в хорошем виде: потный, запыленный, как тот возчик гравия, босой, ноги сбиты и перепачканы варом, в грязной рубахе, без куртки — настоящий бродяга. Врач обратил внимание на состояние моих ног и попросил сестру сделать перевязку. Обращался он только к Ганне, пока она меня не представила:

— Mister Faber is a friend of mine[83].

Вот что меня успокоило: смертность от укусов змей (черные гадюки и виперы всех видов) составляет от трех до десяти процентов. Даже при укусах кобры число смертных случаев не превышает двадцати пяти процентов, что ни в коей мере не соответствует тому суеверному страху перед змеями, который еще повсеместно распространен.

Ганна тоже заметно успокоилась.

Жить я мог у Ганны.

Но я не хотел уходить из больницы, не повидав Сабет; я настоял на том, чтобы мне разрешили зайти в палату хотя бы на минуту (врач не стал возражать), но меня поразила Ганна: она вела себя так, словно я собирался украсть у нее дочку, и минуты не дала мне там пробыть.

— Пошли, — сказала Ганна, — она теперь спит.

Быть может, это счастье, что девочка нас не увидела. Она спала с полуоткрытым ртом (чего обычно с ней не бывало) и была очень бледна, уши ее казались мраморными; она дышала учащенно, хоть и ритмично, как-то успокоенно; и, когда я подошел к ее кровати, она повернула голову в мою сторону. Но она спала.

— Пошли, — сказала Ганна, — оставь ее в покое.

Конечно, я бы охотней остановился в гостинице. Почему я этого ей не сказал? Быть может, и Ганне было бы приятней. Мы ведь даже еще друг другу руки не подали. В такси, когда мне это вдруг пришло в голову, я сказал ей:

— Здравствуй, Ганна.

Она усмехнулась, как усмехалась всегда в ответ на мои неудачные остроты — наморщив лоб у переносицы.

И сразу стала очень похожа на свою дочь.

Конечно, я этого не сказал.

— Где ты познакомился с Эльсбет? — спросила она. — На теплоходе?

Сабет писала ей о немолодом уже человеке, который на теплоходе, перед самым Гавром, вдруг сделал ей предложение.

— Это было? — спросила она.

Наш разговор в такси: одни вопросы без ответов.

Почему я зову ее Сабет? Это она спросила вместо ответа на мой вопрос: «Почему ты зовешь ос Эльсбет?» И все перемежается ее объяснениями: вот театр Дионисий. Почему я зову ее Сабет? Да потому, что Элисабет, на мой вкус, невыносимое имя. И опять она указывает мне на какие-то полуразрушенные колонны. Почему именно Элисабет? Я бы никогда так не назвал ребенка. Остановка у светофора, обычная пробка. Но ее назвали Элисабет по желанию отца, и тут уж ничего не поделаешь. Она перекинулась какими-то фразами по-гречески с водителем, который обругал пешехода. У меня возникло впечатление, что мы едем по кругу, и это меня раздражало, хотя теперь вдруг оказалось, что спешить нам некуда. Ее вопрос:

— Ты потом когда-нибудь встречал Иоахима?

Афины казались мне отвратительным городом, типичные Балканы; я не понимал, где живут люди; провинция, чуть ли не деревня, восток, кишащие толпы на мостовых, а вокруг — мерзость запустения, развалины, и к тому же еще претензии на столицу; одним словом — отвращение. Мы остановились сразу после того, как она задала свой вопрос.

— Приехали? — спросил я.

— Нет еще, — сказала она, — я сейчас вернусь.

Это был институт, в котором Ганна работала; мне пришлось ждать ее в такси, и даже сигарет у меня не было; я попытался было от нечего делать читать вывески, но почувствовал себя неграмотным и как-то совсем растерялся.

Потом мы снова поехали к центру города.

Когда Ганна вышла из подъезда института, я ее в первый миг не узнал, а то непременно вышел бы из машины и распахнул перед ней дверцу.

Потом ее квартира.

— Я пойду вперед, — говорит она.

Ганна идет впереди меня, дама с седыми, коротко стриженными волосами, в роговых очках — чужая, но мать Сабет или Эльсбет (так сказать, моя теща), — и я время от времени удивляюсь, что мы с ней почему-то на «ты».

— Располагайся, пожалуйста.



Встретиться через двадцать лет — этого я не ожидал, да и Ганна тоже; кстати, она права: не двадцать, а двадцать один, если быть точным.

— Ну, садись, — говорит она.

Ноги у меня болели.

Я, конечно, знал, что свой вопрос («Что было у тебя с девочкой?») она рано или поздно повторит, и я мог бы ей поклясться: «Ничего!» — и при этом не лгать, потому что я сам в это не верил, с тех пор как увидел Ганну.

— Вальтер, — говорит она, — почему ты не сядешь?

Я упрямо стоял.

Ганна подняла жалюзи.

«Главное — спасти девочку», — беспрерывно твердил я про себя, то поддерживая разговор, то молча куря сигареты Ганны; она убрала с кресла книги, чтобы я мог сесть.

— Вальтер, — спрашивает она, — хочешь есть?

Ганна в роли матери…

Я не знал, что думать.

— Красивый у тебя отсюда вид, — говорю я. — Так это, значит, и есть знаменитый Акрополь?

— Нет, — отвечает она, — это Ликабетт.

У нее всегда была эта манера, прямо-таки маниакальная страсть, быть абсолютно точной даже во всем второстепенном: нет, это вовсе не Акрополь, это Ликабетт.

Я говорю ей:

— Ты не изменилась!

— Ты находишь? А ты разве изменился?

Ее квартира — жилище ученого (это я сказал ей совершенно откровенно, а позже Ганна в каком-то разговоре привела эти мои слова о жилище ученого в доказательство того, что и я считаю науку монополией мужчин, как и вообще все духовное). Стены уставлены книжными полками, а письменный стол завален черепками с этикетками. Впрочем, вообще-то я сперва не заметил в квартире старинных вещей, напротив, мебель была вполне современная, что, признаться, меня сильно удивило.

— Ганна, — говорю я, — а ты теперь идешь в ногу с веком.

Она только усмехнулась.

— Я это серьезно, — говорю я.

— А ты по-прежнему? — спрашивает она.

Иногда я переставал ее понимать.

— А ты по-прежнему забегаешь вперед? — спрашивает она. Я был рад, что Ганна хоть улыбнулась.

…И мне стало ясно: угрызения совести, которые испытываешь, когда не женишься на девушке, с которой был близок, оказываются совершенно напрасными. Ганне я был не нужен. Машины у нее не было, телевизора тоже, но она была довольна своей жизнью.

— Красивая у тебя квартира, — говорю я.

Я спросил ее про мужа.

— Да, Пипер, — говорит она.

Казалось, он ей тоже не нужен, даже в материальном отношении. Уже многие годы она сама зарабатывает себе на жизнь (в чем состоит ее работа я, честно говоря, и сейчас еще толком не понимаю), зарабатывает не очень много, но ей хватает. В этом я убедился. Ее костюм выдержал бы даже придирчивый взгляд Айви, и, не считая старинных стенных часов с потрескавшимся циферблатом, ее квартира, как я уже сказал, была обставлена вполне современно.

— А ты как живешь? — спрашивает она.

На мне был чужой пиджак, который мне одолжили в больнице, я себя в нем плохо чувствовал, он был не по мне, и я это все время ощущал: слишком широкий — я ведь худой — и при этом чересчур короткий, а рукава, как у детской курточки. Как только Ганна пошла на кухню, я его снял, но рубашка моя тоже никуда не годилась, она была вся перепачкана кровью.

83

Мистер Фабер — мой друг (англ.).