Страница 107 из 116
— Потихоньку, — слышу я, — потихонечку.
Я слышу свои шаги по коридору.
— Осторожно, — слышу я, — здесь ступеньки…
Я поднимаю ногу.
— …три ступеньки.
Итак, правой, левой, правой.
— Ну вот, — слышу я, в то время как рука отпускает мой локоть. — Подождите здесь!
Я слышу, как отворяется дверь, бесшумная дверь; я слышу вдруг зал.
— Пойдемте!
Снова в сопровождении взявшего меня за локоть, так что мне и правда незачем открывать глаза, я постукиваю черной палочкой по просторной тишине, которую нарушает только мое постукиванье, по тишине напряженной.
— Сюда, — слышу я, — садитесь.
Я ощупью ищу скамейку, которая здесь и в самом деле имеется, и сажусь, покинутый теперь направляющей рукой. Только не открывать теперь глаз! Я слышу бумагу, это, должно быть, высокий голый зал, зал с закрытыми окнами, голуби не воркуют, зал, набитый дышащими людьми; среди них должен быть и обвиняемый. Узнает ли он меня? Прежде всего я слышу или чувствую, будто слышу, как бьется жилка у меня на шее. Больше пока ничего не происходит. Время от времени покашливание далеко позади, спереди шепот, затем снова шелест бумаги; но в общем-то тишина. Что было бы видно, открой я глаза, я знаю: обвиняемый между двумя полицейскими, позади и повыше председатель суда, где-то прокурор в мантии, может быть, он-то и шелестит все еще бумагами, и юрист в пенсне, тоже в мантии, защитник, который, нагнувшись, как раз передает обвиняемому записку. Затем присяжные, которым уже сегодня надо вынести свой вердикт, ряд переутомленных лиц очень разного происхождения. А вверху, вероятно, классическое изображение богини Правосудия с весами и завязанными глазами… Теперь кто-то читает анкетные данные Гантенбайна, которые я должен подтвердить, потом наставление, что мне надлежит говорить правду и ничего, кроме правды, я слышу эхо своей клятвы, потом кашель, бумагу, шорохи на деревянных скамьях, шаги ко мне, голос.
— Господин Гантенбайн, вы знали Камиллу Губер? — слышу я. — И с какого времени?
Я киваю.
— С какого времени?
Я припоминаю.
— Было ли у вас впечатление…
— Я хочу отметить, — прерывает другой голос, — что свидетель слепой, поэтому незачем, господа, задавать вопросы, на которые слепой под присягой не может ответить, в частности вопрос…
Звонок.
— Я протестую…
Звонок.
— Господа…
Хаос голосов, все напряжено, кажется, до предела; я жду, покуда председатель снова берет слово и, пользуясь тишиной, этим мгновением без гула, передает голосу справа, которого я еще не слышал.
— Вы знали убитую?
Я открываю глаза, но не вижу ее.
— Какого рода были ваши отношения?
— Маникюр.
Смех на трибуне.
— Это правда, — говорю я.
Мне не верят.
— Вы часто бывали у Губер?
— У Камиллы Губер?
— Да.
— Регулярно.
— На предмет маникюра?..
— Да, — говорю я, — на предмет маникюра.
Конечно, я испытываю облегчение оттого, что они явно не хотят знать правды, сказать которую я, как свидетель, клятвенно обещал.
Председатель:
— Чтобы не отвлекаться от сути…
— Я еще раз настоятельно подчеркиваю, — громко говорит в зал другой голос, — что свидетель слепой и, значит, не мог видеть убитую.
Реплика:
— Не об этом речь!
Звонок.
— Слепой не свидетель!
Это, как было сказано, дело, которое волнует умы. Только присяжные сидят с застывшими лицами, а также обвиняемый, но он в отличие от присяжных почти не слушает; его жизнь так или иначе уже разбита.
Что я знаю из газет:
Удушение при помощи шнура для занавесок. Вероятность самоубийства исключается. Убитую описывают как существо жизнерадостное. Убийство с целью грабежа или на почве полового извращения. Ее занятие («дама для известных услуг») и ее предыстория: родилась в городской семье среднего достатка. Подозрение пало на человека, который подарил ей «карман». Еще ряд других косвенных улик, которые, однако, оспариваются; алиби нет. Ее переписка с обвиняемым. Ее объявления с целью вступить в брак. Убийство произошло накануне ее бракосочетания с неким зубным врачом…
Защитник:
— Чтобы вернуться к делу, — спрашивает он, — вы, значит, никогда не слыхали от Камиллы Губер имени обвиняемого?
Прокурор:
— А слыхали вы, хотя бы и без упоминания имени, о клиенте, который годами угрожал Губер в письмах своей ревностью?
Вот что, значит, хотят узнать от меня, и я не знаю, почему я, вместо того чтобы просто качать головой, спрашиваю:
— Что вы понимаете под ревностью?
Магниевая вспышка в зале.
— Отвечайте на мой вопрос.
Не уверенный, что они не заметили, как и Гантенбайн вздрогнул при вспышке, я отвечаю: «Нет!» Но испуг при вспышке лишает мое показание правдоподобия, я это чувствую.
Я вижу обвиняемого:
Господин, которого я иногда видел, когда-то личность, человек образованный, что не значит, что я считаю его не способным на такие вещи; я знаю ревность, с которой никакое образование не справится. Наоборот, образование только накапливает ее, покуда она не станет совсем первобытной. Это ужасно, да, я, может быть, понимаю его. Когда-то личность, а теперь он развалина, безупречно одетый, холеный, молчит, только вздрагивают уголки рта, когда заходит речь о шнуре (как в детективном романе). Его нервные припадки, с осуждением отмеченные в газетных очерках, говорят не в его пользу. Почему он не признается? При этом по нему видно, что временами он тяжко страдает от раскаяния; тогда он прикладывает руку ко лбу, жест человека, который уже не понимает самого себя. Одно только опубликование его многолетней переписки с «дамой для известных услуг» погубило этого человека, хотя его письма, зачитанные в зале суда и цитируемые прессой, в сущности, очень, просто необыкновенно хороши; даже напечатанные, они не кажутся смешными, свидетельства страсти, в которой, возможно, и есть что-то смертоносное, но не по грубым угрозам, а по приступам нежности видно, кого он любит. Письмами этими оперирует прежде всего защита, потому что они остроумны в своей неутомимой призывности, трогательны. Как может такой человек, говорит уже несколько недель защита и повторит это в своей речи, пустить в ход какую-то веревку для занавесок? Но это не производит впечатления. Не совокупность косвенных улик, не спорные данные экспертизы об отпечатках пальцев, не история с ключом от лифта, даже не то обстоятельство, что у него нет стопроцентного алиби на те четверть часа, когда слышали крики из ее квартиры, обличают обвиняемого прежде всего, а непроизвольное вздрагиванье уголков его рта, его нервные припадки и прежде всего тонкое чувство вины, которое его письма предвосхищают, ироничность его писем в отношении самого себя и всего, что, наверно, все-таки свято для лица, занимающего руководящее положение. Пропащий человек, пропащий в общественном смысле, голова, обесценивающая речи своего защитника тем, что находит их чересчур примитивными; это видно по нему, даже когда он молчит. А когда он говорит, что случается все реже и реже, он беспомощен, словно ему мешает какой-то опыт, который другие могут извлечь только из действий. Известный как блестящий оратор в парламенте, членом которого был, обвиняемый навлек на себя особое подозрение тем, что не раз, когда на него наседал прокурор, кстати сказать, его товарищ по партии, он начинал заикаться, по-настоящему заикаться. У него нет слов, доказывающих его полную невиновность. Не так это было! Это каждый может сказать. А как же было? Словно не исключая, что он мог это сделать, он уже несколько недель говорит, что он этого не сделал, не сделал. Сначала, как сказано было, скандал вызвало то, что подозрение вообще пало на этого человека. Никто не считал его способным на подобную переписку. Если на первых заседаниях, хотя его уже обличали серьезные улики, представление об убийце проститутки с ним никак не вязалось, то впоследствии ему удалось (в силу его личных качеств) изменить представления на этот счет, так что вердикт, в сущности, предопределен…