Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 40

На Кавказе, в Тамани, он попадал в переделки и похуже. И не то, чтобы поверил в свою неуязвимость, ран у него, если посчитать, набиралось побольше, чем полагалось тыловику, риск, тоже, понятно, был, но ведь и отрезанная рота голодала. После десанта полк получил необстрелянное пополнение. Опытных солдат не оторвёшь от оружия для подноски пищи. Надо было кого-то послать с молодыми. Вот они сидят перед ним в злосчастной трубе, у края дня, может быть последнего в их жизни, и чувствуют, какое важное дело делают, раз сам заместитель командира полка, капитан Ключкин, с ними…

Голубоглазый поднял свою папироску с бетона, а напарник его вытащил из пачки Ключкина другую и размял её.

— Садитесь ближе, — сказал Ключкин.

Задымили в три трубы. И дым пополз кверху и вбок.

Солдаты дымили молча и густо, а Ключкин думал о них, но мысли почему-то сами собой сворачивали на сына. Сын его, Петька, присылал письма, разрисованные красными пятиконечными звёздами и кавалеристами с длинными саблями. Катя приписывала, что Петька мечтает о войне. А он, Ключкин, мечтал о том, чтобы не хватило войны для Петьки, чтобы эта война была последней, чтобы эти два солдата, которые не мчались на лошадях, а сидели с ним в бетонной трубе, остались живыми. Он жалел их, но ничего не мог поделать.

Фрицы, наверно, считали русских дураками за это неосторожное курение, пялили глаза на предательски вьющийся из-под бетонного края трубы дымок и готовились встретить огнём своих пулемётов. Но раньше заговорила наша артиллерия. Через минуту Ключкин сказал:

— Я пойду первым.

Теперь он должен был проверить на себе, следят ли гитлеровцы за ними под артиллерийским огнём. Он надел термос и шагнул из трубы на свет. Немцы молчали. Под сапоги попадали осколки бетона, оставшиеся от раздроблённой трубы, и мелкие отлетали в стороны, а о крупные он спотыкался, но на ногах удерживался. Немцы не стреляли. Наши снаряды подняли свист и будто бы даже ветер, упруго прорывая и раскачивая воздух в высоте, над головой, гремучий гул их близких разрывов стоял в ушах, а фрицы не стреляли. Чёрный зев последнего отрезка трубы приближался. До него оставалось каких-нибудь два- три прыжка, и Ключкин оглянулся, мельком увидев вспышки и дым густых разрывов в немецкой стороне, и замахал своим солдатам рукой. Бегите! За мной! И тут завыло, заложило уши воем, грохнуло, словно что-то лопнуло прямо в ушах.

Он не понял, что это. Он не помнил, что это. Уже в трубе он пришёл в себя и стал соображать, что, значит, сюда затащили его солдаты, и забормотал:

— Вперёд, ребятки, вперёд!

Видно, ещё не совсем опомнился. Рядом с ним не было никого, а он всё кричал — вперёд! Когда же соображение вернулось к нему, захотелось Ключкину ругаться и плакать. Мина настигла его в нескольких шагах от спасительного укрытия, проскочил бы и подал сигнал оттуда, всего несколько шагов, а там — труба до самого моря. Глупо… Бачок его на спине разворотило крупными осколками, вон он стоит, испохабленный и пустой. Тащил борщ, капитан Ключкин, и нате вам! Глупо. Завтра или послезавтра наступление. А полк без заместителя по хозяйству. Есть, конечно, кому заместить и заместителя, но ведь было кому пойти в роту по этой разбитой трубе вместо него. Совсем уж глупо. Хоть плачь.

Раны своей Ключкин не почувствовал. Он лежал на спине, считая время — сколько бежать солдатам до роты, сколько, сдав баки ротному старшине, возвращаться сюда с санитаром… Вот уж скоро должны быть, наверно. Но было тихо. Значит, рано захотел. Потерпи, Ключкин! Одна нога болела до страшности. Вторая ничего. Вторая вовсе не беспокоила. Ключкин потянул её и обмер…

Сначала лоб, а потом и всё лицо его пробило крупным потом. Ноги не было. Он попробовал сесть и пошарить рукой, но снова потерял сознание.

Очнулся он в одиночестве и, раскрыв глаза, подумал, что это невозможно, чтобы сам он лежал в трубе, а нога осталась на воле, но тут же возразил себе, потому что разговаривать больше было не с кем — всё возможно, Ключкин, это война. Ищи от войны справедливости! Благодари судьбу, что живой покуда. Он поблагодарил судьбу и заплакал. От обиды, потому что больно не было. И когда над ним склонился санитар, испугался, что солдаты увидят слёзы, и попросил его свистящим голосом:

— Вытри пот.

Вот как вышло с ногой. С сорок четвёртого года для него война кончилась, начались госпитали. Уколы, лекарства, костыли — другая жизнь. Там, на фронте, одерживали победы, а для него осталось маленькой радостью выкурить «беломорину». Подымишь, подумаешь о друзьях, увидевших германские города и реки, и вроде легче. А станет грустно, опять подымишь.

Теперь, уезжая на рыбалку, Ключкин брал с собой приготовленный Катей свёрток еды, фляжку с чаем и пачку «Беломора». Даже работая в «Минутке», не изменял старой привязанности к «Беломору», хотя буфет торговал разными папиросами. Ещё появились сигареты всех мастей, и свои, и болгарские, и кубинские — всякие. Он же выходил в садик возле кафе со своим «Беломором».

Когда же доктора вовсе запретили курить, потому что ослабла, заныла его единственная нога, он не поверил, не бросил. От папирос? Ерунда! Что же, крохотную радость, не мешающую никому, отнимать у человека?



Сосед по палате, аккуратист в смысле исполнения всех врачебных предписаний, вежливый и образованный, некто Фурмель из архитектурной мастерской, стыдил его:

— Что же лучше у вас отнять? Папиросы или ногу?

Ключкин соглашался, но кряхтел.

Фурмель предлагал книги на выбор.

— Лучше читайте! И всё. Куда уж лучше!

У него была с собой целая библиотека. Ключкин выбирал, оставался один в палате, читал и курил.

Другой сосед, инженер Саркисян, автомобильный бог, как его называли друзья, приходившие с ремонтного завода, горячился:

— Силы воли у тебя нет, Ключкин! Никакой силы воли, дорогой! Совершенно! Ну кури, кури! В конце концов помрёшь. Беза-а-бразие!

Ключкин никому не рассказывал, как потерял свою ногу. На фронте, и всё. Но, конечно, будь у него сила воли, не надел бы на себя тогда термос. Не пошёл бы по трубе с борщом. Не оставил бы полк без зампохоза в самые ответственные дни. Безобразие. Прав Саркисян. Ключкин соглашался и с ним и курил. Папиросы приносил ему Гошка. Отпирался, отпирался, а потом вздыхал со стоном, завязывал матерчатым пояском халат и крался по аллеям к воротам больницы, за которыми стоял табачный киоск. Приносил, передавал тайком «Боломор». Уже три раза, и каждый раз говорил:

— Больше не просите, товарищ Ключкин.

В больнице все его почему-то называли товарищем.

— Не буду, — обещал он. — Вот дождусь профессора… Как он скажет, так и сделаю. Точка. Веришь?

Ключкин второй раз лежал в больнице, первый раз, можно считать, зазря: теперь его обещали показать профессору, знатоку, и Ключкин ждал… Профессор должен был вернуться из отпуска, принять экзамены у студентов, потому что подоспела пора летней сессии, а тогда уж он доберётся до этой ноги, приструнит её, напустит па неё страху, велит ей ходить, раз она нога, и, конечно, позволит Ключкину курить хоть две штуки в день…

— Это чепуха, — скажет профессор, — где папироса, где нога. Если б лёгкие, а то нога! Курам на смех!

Так убеждал себя Ключкин, но в глубине души догадывался, что хитрил. На себе испытал, никуда не денешься. Курил меньше, и нога меньше болела. Была проклятая связь между нею и тоненькой папироской. Про себя Ключкин готовился к капитуляции. Он отлично представлял, как придёт профессор в очках, и в белом халате, и в белой ермолке, высоченный, дородный — ему не раз рассказывали, какой это профессор, — как он придвинет стул к его кровати, оснащённой всякими кнопками, радионаушниками и откидной доской на рычаге, заменявшей столик, как сядет профессор на этот стул, положит загорелые — после отпуска-то! — руки на колени и скажет:

— Ну-с? Давайте-ка поговорим по душам…

Но прошёл месяц, потянулся второй, а профессора всё не было. Каждый день Ключкин спрашивал о нём врачей и санитарок, сначала спрашивал словами, потом только глазами. Ему отвечали, иногда утешающе дотрагиваясь до плеча: