Страница 24 из 25
— Молочка выпьем, — соглашается Венька, как в Распопине, где вчера он проводил беседу.
Мы пьем молоко. А Кланька сидит у краешка стола и, точно опечаленная, смотрит на нас, подперев горячую, румяную щеку ладонью. Может, ей не хочется расставаться с нами. Или, напротив, она теперь боится нас и досадует, что вчера была так доверчива.
Она теперь, наверно, знает, откуда мы пришли. Конечно, знает. И чувствует, что оказалась вдруг между двух огней. Она никому не скажет, побоится сказать, кто гостил у нее нынешней ночью. Ей нелегко теперь будет выпутаться.
Венька первым выходит из-за стола, протягивает хозяйке руку, улыбается:
— Ну, для первого знакомства у нас все идет хорошо. Спасибо тебе…
Она пожимает нам руки, сперва Веньке, потом мне. Руки у нее маленькие, но необыкновенно сильные. Мне особенно приятно ее рукопожатие. Венька еще что-то говорит ей в сенях, когда я выхожу на крыльцо. И мы уходим.
Мне почему-то становится очень грустно, когда мы уходим.
12
Мы спускаемся с горы на лыжах в темноту и в морозный туман, что ползет по низине, цепляясь бурыми космами за черные зубья таежного леса.
— Серьезное дело можем сделать, — говорит Венька, когда мы входим в тихую, глухую просеку. — Дураками будем, если не повяжем этого липового императора со всей его шумливой артелью…
Мне хочется все же узнать, кто такой Савелий.
— Да я еще сам не знаю, — смеется Венька. — Это какой-то серьезный зверь. Но не шибко серьезный, если Лазарь залез в его секреты. А Кланька, ты понял, приняла нас сначала за связных от Воронцова. Ей Савелий сказал, что будут сегодня связные. И Лазарю сказал. А Лазарь задержал связных. Это его знакомые…
Я о многом хочу расспросить Веньку. Но он уклоняется от разговора, говорит:
— Потом, потом. Я сам еще не все понимаю. Тут дело намечается тонкое. Не оборвать бы нитку. Обдумать надо…
Да нам и не очень удобно разговаривать на ходу. Он опять вырывается вперед и быстро идет впереди меня. Я все-таки спрашиваю:
— Ты доложишь начальнику, где мы были?
— А для чего сейчас докладывать? Это трепачи докладывают, когда дело еще не сделано. Сделаем — доложим…
Мы долго молча идем по скользкому снегу. Сверху он слегка припушен, но под пухом этим твердый, скользкий пласт.
После пурги природа отдыхает. Деревья отрадно встряхивают вершинами. На нас сыплется с деревьев обледеневший, искристый снег — кухта.
Все еще очень холодно, но сам воздух уже отдает весной. Вот она скоро наступит. Пахнет ягодой. Похоже, пахнет облепихой. Это прелый прошлогодний лист, мхи и лишайники, приставшие к стволам вековых деревьев, обманывают нас своим запахом. А снег все еще глубокий.
— Мы другой раз считаем себя дикарями, но есть дикари пострашнее, поглупее нас, — говорит, повернувшись ко мне, Венька. И прочерчивает лыжами по снегу широкий круг. — Смотришь — будто люди, а живут как медведи. Или даже хуже медведей. Без всякой перспективы. Только бы потуже набить брюхо хорошими харчами. И вся забота только о себе. При коммунизме так, однако, жить не будут…
— А как будут, ты считаешь, жить при коммунизме?
— А я откуда знаю? Что я, лектор?
И, сердито воткнув палку в снег, он порывисто бежит вперед.
Мы опять долго молчим. Потом, когда он переходит на замедленный, плавный шаг, я спрашиваю:
— А эта Кланька Звягина, как ты считаешь, толковая? Или она с глупинкой?
— Ну откуда я знаю, какая она? По—моему, она теперь сильно запуталась с этими делами. И уж скорее всего не выпутается.
— А жалко, — говорю я.
— Конечно, жалко, — соглашается Венька.
И то, что он сейчас соглашается со мной, еще больше возвышает его в моих глазах. «Золотой паренек Венька, — думаю я, продвигаясь вслед за ним. — Умный, ловкий, отчаянный».
— А Лазарь мечется, — как бы вспоминает он, опять замедляя бег. — У него сейчас сильно плохие дела, Воронцов велит ему пройти какое-то испытание. Я еще не знаю какое. Но Лазарь мечется. Не видит смысла, для чего ему проходить испытание. Не может понять, куда ему сунуться…
— Все-таки ты здорово разбередил ему башку и душу, — говорю я.
— При чем тут я? — почти сердито оглядывается на меня Венька. — Он сам не дурак. Он видит, как складывается жизнь. Но ему сейчас деваться некуда. Если он уйдет из бандитов, его сами же бандиты ухлопают. И на нас он еще смотрит зверем. Не доверяет нам.
— Но он все-таки решился, сообразил, навел нас на эту Кланьку.
— Да не так уж сразу навел. В Шумилово-то мы не напрасно заходили. Он это понимает. Но главное не в этом. Главное, что он не хочет проходить испытание…
— Почему ты считаешь?
— Потому что потому — окончание на «у»! — смеется Венька. — Если бы он хотел проходить испытание, он вчера в лесу стукнул бы нас обоих. И Воронцов посчитал бы, что больше никаких испытаний ему не требуется. А он не только не стукнул, но показал нам дорогу. И точно показал. Это чего-нибудь стоит?
— Конечно.
— Но это еще не все, — говорит Венька и опять бежит впереди меня.
Мы скорее, чем надеялись, доходим до Больших выселок, где вчера собирались ночевать. И идем дальше при свете хмурого утра.
В Проказове нас встречает старший милиционер Семен Воробьев, сейчас оправдывающий свою фамилию. Зябко нахохлившийся, он походит на старого воробья, потрепанного непогодой. И новенькая, недавно выданная форма не нарушает этого сходства.
— Сломался ваш аппарат со всеми крыльями, — сообщает он нам с оттенком ехидства. — Сломался, так его мать! Испортил всю коммерцию. Еще вчера сломался — в Пряхине.
— Неплохо работает бандитский телеграф! — смеется Венька, когда мы отходим от Воробьева. — Значит, правильно нам Клавдия сказала про наши аэросани, что сломались. И все-таки телеграф этот бандитов не спасет. Нет, не спасет. Надо только осторожно тянуть нитку…
Мы идем на лыжах в Пряхино.
Начальник наш, невыспавшийся, сердитый, уже в который раз, наверное, принимается ругать механика около затихших, видимо навсегда затихших, аэросаней.
А механик только кряхтит и пытается отвинчивать французским ключом какие-то гайки. Они никак не отвинчиваются. Кожаный его шлем и кожаное пальто, так восхитившие нас вчера и так украшавшие его, скинуты теперь и лежат на дне саней. В обыкновенной стеганке механик ничем не отличается от обыкновенного деревенского мужика.
— Вам легко рассуждать! — наконец огрызается он, глядя в упор на нашего начальника. — А техника, — вы должны понять, — это темный лес. Ведь сани эти, нужно учитывать, не русские. Это трофейные, как я думаю, японские сани. А я, во-первых, не японский, а русский механик. Чистокровно русский. Микулов — фамилия…
— Да какой ты русский? Нисколько ты не русский, — зло посмеивается начальник. — Русские механики берутся сейчас, если ты читаешь газеты, всю Россию до краев перестроить, а ты, я смотрю, уже столько возишься тут.
— А вы сперва вот бандитов уничтожьте! — уже кричит механик. Уничтожьте сперва бандитов, а потом перестраивайте Россию. А то вот вы бандитов еще не можете уничтожить. А сейчас что получается. Вы вот сядете на подводы и уедете обратно в Дудари. А я по долгу службы тут обязан остаться, около этих японских, будь они прокляты, аэросаней. А ночью сюда подойдут бандиты и меня же зарежут. И зарежут из-за вашей же фантазии, что вы желали с таким форсом прокатиться на иностранном изобретении в такую даль…
— И правильно сделают, если зарежут, — смеется начальник. — На что ты нужен, такой… пессимист?
— А я вот брошу сейчас всю эту починку, и что хотите, то и делайте, угрожает механик. — Работаешь, себя не щадишь, и еще оскорбляют какими-то словами…
— А что ж я тебе такого особенного сказал? — смущается и начальник. Что обидного-то? Это по-французски, если хочешь знать, означает всего-навсего очень нервный, невыдержанный, пугливый. Ну, ты такой и есть. Ты же сам говоришь, что опасаешься. Вот я и пошутил, что ты, выходит, пессимист…