Страница 21 из 25
Женщина прошла из сеней в избу, зажгла на стене жестяную лампу. И теперь мы увидели, что она действительно молодая, красивая, с высокой грудью, с плавными движениями.
— Разболокайтесь, ребята, — помогает она нам снимать телогрейки. — А катанки и портянки давайте вот сюда, в печурку, поместим. Они живо подсохнут…
И тотчас же, как мы стянули с ног обледеневшие валенки, она поставила перед нами на полу две пары новых калош.
— Переобувайтесь, ноги живо согреются. Я недавно топила.
Она сняла со стола толстую, с бахромой скатерть и постелила другую, белую.
— У меня, ребята, первачок припасен. Просто божья роса, а не первачок! Я даже дедушке изредка подношу. Для взбодрения чувств. — И она засмеялась.
— Нет, — сказал Венька, — мы сейчас пить не будем. Так что-нибудь немножко закусить. А самогонку мы сейчас пить не будем. Даже первачок. Очень опасно. Тут же кругом теперь шныряют сыскари. Можно в любую минуту завалиться, если выпивши…
— Я знаю, знаю, — закивала красивой головой женщина и, перекинув косу со спины на грудь, стала заплетать ее длинными пальцами. — Говорят, их много, легавых, сюда понаехало на какой-то чудной машине. Трещит на всю Сибирь. Но сегодня, говорят, сломалась ихняя машина. У Пряхиной горы сломалась, в самой низине, где трясина…
Это уж показалось мне совершенно удивительным. Откуда женщина могла услышать про наши аэросани, если мы появились тут только сегодня, а аэросани остановились, может быть, в тридцати верстах от этой заброшенной в тайге заимки? Вот как здорово тут действует незримый таежный, или лучше сказать, бандитский, телеграф!
Женщина нарезала ароматного пшеничного хлеба, какого мы уж давно не ели, поставила на стол копченую рыбу, холодное мясо, нарезанное крупными кусками, блюдо с груздями, блюдо с квашеной капустой. И опять спросила:
— А может, все-таки отведаете первачка? Ведь не покупной, собственный. И с морозца, с этакой пурги, ох какой пользительный! Роса, божья роса! Я добавляю в него для духмяности мяту…
Мне сильно захотелось выпить. И что уж Венька так ломается? Что мы, захмелеем от одного лафитника? А вдруг я простыну? У меня до сих пор холодные руки.
— И я бы с вами выпила чуток. За здоровье Константина Иваныча. За его лихое, горькое счастье…
— Ну давайте, — наконец согласился Венька.
Просто так выпить он не соглашался, а за здоровье Константина Ивановича согласился. Знал бы Костя Воронцов, кто пьет в такую пургу за его здоровье. Или, может, за его верную погибель.
Женщина чокнулась своим лафитником со мной и с Венькой и, глядя в Венькины глаза, сказала:
— А вы знаете, я в первую минуту глянула на вас и чуток обомлела. Прямо ноги мои чуть подогнулись. С первого взгляда. Больно вы похожи на Константина Иваныча. Не лицом, нет, а фигурой. Конечно, вы пожиже будете в плечах, понятно, помоложе. Но в фигурности вашей есть что-то…
— Ну уж, придумала! — засмеялся Венька.
— Нет, верно, — настаивала женщина. — Да я сейчас вам карточку его покажу, какой он был в совсем молодых годах. Еще при царе.
Женщина пригубила от лафитника, потом подошла к большому, окованному и оплетенному полосками разноцветной жести сундуку, повернула ключ. Замок со звоном открылся, крышка откинулась.
Из глубины сундука, из-под каких-то материй, свертков, меховых шкурок, из нафталинного удушья женщина извлекла карточку и показала нам.
Костю Воронцова мы никогда не встречали, но много раз видели на снимках. Однако такой карточки у нас в уголовном розыске не было. Костя, красивый, молодой, в офицерской форме, сидел, раздвинув колени и развалясь на стуле. На коленях у него лежала шашка. А рядом с ним, опираясь на его плечо, стоял уже немолодой угрюмый офицер со скуластым лицом и тоже с шашкой.
— Это кто? — показал Венька на скуластого офицера.
— Вы что? — удивилась женщина. — Евлампия Григорьевича разве не узнаете? Это же Евлампий Григорьевич Клочков.
— Ах, правильно! — как бы вспомнил Венька. — Правильно, ведь это Клочков. У него только потом стало больше солидности…
— У него и чин был старше чем у Константина Ивановича, но он сам считал себя младше. По уму. И пока он ходил под Константином Иванычем, все было хорошо. А как ушел, захотел отдельно воевать, так и погиб. Убили его сыскари. Константин Иваныч сказал: «Я за Евлампия тысячи комиссаров передушу. Вот как выйду весной из тайги, так и передушу». Да чего я вам рассказываю… Вы, верно, и сами слыхали, как он сказал. Теперь многие эти его слова и здесь передают. А раз Константин Иваныч сказал, он сделает. Он его очень уважал, Клочкова. Ну, давайте, — подняла тяжелый графин женщина, — давайте выпьем за упокой его души. За упокой души убиенного Евлампия Григорьевича.
— За упокой, кажется, не пьют, — усомнился Венька.
— Пускай не пьют, — опять наполнила лафитники женщина. — А мы давайте выпьем. Он мне все говорил, как выпьет: «Я тебя, Кланя, сам лично люблю, но не как женщину, а как изображение». Ведь он ужасно какой шутник был, царствие ему теперь небесное…
Вот уж никогда не думал, что нам, комсомольцам, когда-нибудь приведется выпить за упокой души штабс-капитана Клочкова, труп которого еще недавно валялся на снегу у нас, во дворе уголовного розыска. И вот мы выпили за него.
Женщина, заметно захмелев, погрустнела. Спрятав карточку и замыкая сундук, показала на него глазами и вздохнула:
— Что же это с Константином Иванычем-то? Подарки мне, видите, все время шлет, а сам не едет. Ай не желает видеться?
— Трудно ему сейчас. Понимаешь, трудно выбраться, — сказал Венька.
— Что ж трудного-то? — опять вздохнула женщина. — На прошлой неделе, я знаю, он в Капустине был. А от Капустина-то до меня шесть верст. Или его Лушка завлекла? Говорят, она сильно перед ним рисовалась. Он в Капустине будто трое суток гулял. И Лушка при нем была. Будто все время была — и день и ночь. Вы что знаете про Лушку-то? Вы скажите мне, ребята, про нее, если что знаете. Я буду вам верная, вечная слуга. Знаете или нет вы про нее?
— Знать-то знаем, — сказал Венька, — но говорить не будем. И не проси. Не наше это дело — разлучать людей.
— Все равно я все узнаю, — погрозила женщина. — Я самого Савелия допытаю. Он мне скажет. И Лазарь Баукин бы сказал. Он мой верный человек. Но его сейчас Константин Иваныч до себя не допускает. Пусть, говорит, сперва пройдет какое-то испытание. А Савелий мне велел обуть и одеть Баукина, когда он от сыскарей убежал. И товарищей его велел обиходить… Это, говорит, считай, как приказ самого Константина Иваныча… Дедушка крестный, вы чего там опять стонете? — повернулась она к печке. — Вам попить, что ли, дать? Или вы на двор хотите?
— Язык бы у тебя хотел откусить, — послышался с печки дребезжащий старческий, но еще ясный голос. — Больно длинный у тебя язык, Клавдея…
— Язык у меня, дедушка, какой есть от дня моего рождения, такой и навсегда останется. А вы спокойно спите. Вы мне всю душу досконально вымотали. А эти люди от самого Савелия. По важному делу.
Мне мучительно хотелось узнать, кто же это такой Савелий. Может, я знаю его по фамилии, но не знаю по имени.
Все-таки нам многие уже известны из окружения Кости Воронцова. Не напрасно же мы занимаемся этим делом. А про Савелия я никогда не слыхал.
И еще закрадывалась тревога: а вдруг сейчас сюда явится сам Савелий? И не один… Погода ведь в самом деле подходящая для бандитских визитов.
За окнами все еще беснуется пурга. И пожалуй, будет бесноваться всю ночь.
Вот получилась бы красивая картина, если б сюда явился Савелий!
Но больше всего я боялся, что Венька сейчас захочет идти отсюда на Большие выселки или прямо в Проказово. А я нисколечко не отдохнул. Я даже излишне разомлел тут от тепла и этого первачка. Неужели Венька действительно захочет сейчас обратно идти через пургу?
Дедушка опять застонал на печке, забормотал что-то. И в комнате явственно запахло залежанным тюфяком.
— Да ну его! — покосилась на печку женщина. — Еле живой, в чем душа теплится, а все шпионит за мной. Бывший околоточный надзиратель. Приехал аж из самого Владивостока доживать свой век в тайгу. Он не родной мне, он мне всего-навсего крестный. Но Савелий велел его обихаживать. Говорит, он еще потребуется.