Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 152

— Надо уметь жить, Махмуд. Я тебе давно говорил. А ты слишком добрый и потому... бедный.

— Помню, как ты обманывал нас, сыновей Марии.

Селим выпил свой бокал, разорвал пополам апельсин, желтоватый сок тек по его рукам. И вдруг рассмеялся, смеялось все лицо — и глаза, и желваки, и острый, клинком, подбородок:

— Я все забыл.

— Детские обиды — самые жгучие, — сказал Махмуд и подумал: нет, не сговориться ему с братом. Отары он не отдаст, приехал к нему напрасно, а хотелось по-хорошему попросить, поговорить.

Ну что ж, побеседовали, пора и уезжать. Но теперь так просто собраться и уехать он уже не мог.

С той минуты, как увидел веревки на руках русского офицера, все изменилось; говорил об отаре, а видел веревки. Махмуд смотрел, как Селим пьет, жадно ест, я вдруг подумал: такого ничем не ублажишь, Селнму наплевать на то, как живут его соседи, простые люди, нукеры. Война? Пусть война. Селим и на войне погреет руки. Люди погибнут, кровь прольется. Ему не жалко. Жадный, ворюга — какой он брат? Только так называется, а на самом деле — чужой, совсем чужой.

Махмуд быстро трезвел, выпитое вино уже не действовало. А Селим, осушив еще одни бокал, подвинул полный к Махмуду.

— Пей!.. Я угощаю, а ты брезгуешь, сын гяурки? Или ждешь, чтобы я заставил? Я всех заставлю! А тех — в мазанке — посажу на коня и... отвезу. И получу калым! — Селим хвалился: явный признак, что пьян.

Брата своего Махмуд-бей, конечно, знал. Селим опасен всегда, а когда пьян — особенно. Преступление? Совершит любое. Пойдет на все не колеблясь, лишь бы достигнуть своего. Когда же рассвирепеет, не пожалеет ни сына, ни брата, ни жену. И все же Махмуд-бей не боялся его, чувствовал себя значительно сильнее, способным с кем угодно сойтись один на один, потому как был убежден, что поступает по правде, творит добро. Сжимая кулаки, молча, с нескрываемой ненавистью смотрел он на брата.

А тот, уже опьяневший от виноградного вина, хвалился своими неисчислимыми отарами, удачными, по его разумению, наездами к соседям, потешался над ограбленными, обесчещенными, грозил страшными карами каждому, кто посмеет не покориться его воле.

Слушая Селима, Махмуд-бей осознал свою правоту: то, что он надумал, не противоречит совести, ибо Селим виноват во сто крат больше. Вот он какой — только послушайте! Это даже интересно. Махмуду казалось: он впервые видит Селима именно таким, а знал его с малых лет. Он страшнее, нежели казался. Хвалится: возьмет калым за русских, которых он коварно заманил к себе, схватил и запер в мазанке. Как бы не так, дорогой мой брат! Ты не догадываешься, не имеешь понятия, что один из русских — кунак, мой кунак. Я узнал его с первого взгляда, с первого слова Эльяса понял, кто он. И этого вполне достаточно. Я, Махмуд-бей, младший сын Агасы-хана, не позволю тебе, Селим, брат мой, коснуться его пальцем. Ты не получишь и пиастра за него у Хасан-паши, этого омерзительного заносчивого старикана, что, как и ты, бахвалится своей родословной, близостью к султанской семье, ибо, видите ли, какой-то предок в пятом колене удостоился большой чести — мыть султану ноги. Пхе, пакость, стыдно даже говорить, а он нос задирает...

Случилось бы несчастье, если бы он, Махмуд, не приехал сюда сегодня; наверно, ты, Селим, довел бы свое черное дело до конца, и несмываемый позор навеки запятнал бы наш род. Нет, Селим, пока я здесь, такое не случится, и никого я не страшусь, тебя же ненавижу, как можно ненавидеть только заклятого врага, и поэтому никого в твоем доме не пожалею — ни тебя, ни твоих слуг, таких же ворюг, как и ты сам, пусть посмеют лишь встать па моей дороге.

— Почему не пьешь, гяурский кизяк? — прошипел Селим. — Ждешь, чтоб заставил?

Это была та капли, что переполняет чашу и даже слабого делает сильным.

Махмуд вскочил, сорвал со степы веревку, в мгновенье ока скрутил петлю и бросил Селиму на шею, как это он делал не раз в степи, когда случалось ловить необъезженных скакунов, со всей силы потянул к себе.

— Ты заставишь? Ты? Ах, шайтан! Ты никого не заставишь, ибо ты слишком слаб, сын Зульфии, постылой жены моего отца. Ты — бандит и грабитель, и кунака своего я не отдам тебе. Я свяжу тебе руки, хоть лопни, а скручу все равно, ничего у тебя не выйдет!..

Селим какое-то мгновенье лежал неподвижно, тупо глядел почти невидящими глазами на Махмуда, потом рванулся, но напрасно, захрипел, в бессильной злобе ударил ногой — пролилось вино, багрово вспыхнуло на зеленой кошме, омочило золоченую Селимову туфлю. Это был последний удар, последняя попытка Селима освободиться из цепких рук Махмуда, в следующее мгновенье Махмуд-бей связал ему и ноги, запихнул в рот кляп.

— Вот так! — Передохнул, вытер вспотевший лоб и позвал: — Эльяс!

Молодой нукер Махмуд-бея распахнул дверь, словно стоял за ней и ждал приказа.

— Стражу из мазанки — ко мне! По одному!..





11

Поджав ноги и задерживая дыханье, штабс-капитан готовился нанести удар в грудь Махмуда, но не успел: тот короткими точными ударами ножа перерезал на нем веревки и распахнул дверь:

— Ты свободен!..

Котляревский не двинулся с места. Не чувствовал ни рук, ни ног — так сильно они затекли, но это его беспокоило меньше. На полу мазанки оставались Катаржи и Стефан. А Махмуд нетерпеливо звал:

— Иди же!

— Без них не поеду.

Мгновенье Махмуд колебался, прыгнул обратно, взмахнул кривым острым ножом, раз и еще раз. Освобожденные от веревок бригадир и Стефан с нескрываемым наслажденьем размялись. Но Махмуд торопил:

— Быстро!

Оседланные лошади стояли посреди двора, возле них — готовые в путь люди Махмуда. Он что-то крикнул — и нукер Эльяс побежал в сарай, вывел лошадей офицеров, развязал солдат, вместе они вынесли седла, переметные сумы.

Махмуд, выждав, пока офицеры оседлают лошадей, подбежал к своему коню, легко, как птица, поднялся в седло, надвинул поглубже малахай и резко натянул повод.

Вихрем вынеслись со двора. Впереди — Махмуд-бей и офицеры, остальные — за ними. У кого-то веткой сорвало шапку, на камне споткнулся каурый штабс-капитана.

Во все стороны летели твердые, что камень, ошметки, бились в глухие дувалы, перелетали через них, мелким дождем падали на повети, низкие плоские крыши халуп. Из дворов выглядывали и тотчас скрывались испуганные лица.

А всадники промчались через всю деревню и поднялись на темный, как грозовая туча, курган. Махмуд-бей обернулся, крикнул что-то гортанное, дикое; радостно сверкнув глазами, махнул нагайкой в сторону дымившихся на горизонте вечерних туманов:

— Орум-бет-оглу! Туда!..

Офицеры не знали, что все это значит, только одно ясно: им ничего пока не грозит. Махмуд-бей не собирается отвозить их в Измаил к Хасан-паше, иначе он бы не освободил их, не посадил на коней, не отдал оружия и походных мешков. Значит, Махмуд — друг? Но спросить об этом, пожать руку этому сильному возбужденному юноше не было времени — он летел впереди всего отряда, и лошадь его, казалось, не знала усталости, как и он сам. Пригнувшись к развихренной ветром гриве, он будто слился с конем, а конь, чувствуя нетерпение хозяина, мчался над землей, почти не касаясь ее, черной птицей пересекая степь. Уже больше часа прошло в бешеной скачке, и незаметно было, что татары собираются замедлять бег. Но внезапно, будто впереди появилась невидимая стена, Махмуд-бей остановился как вкопанный, остановились и остальные. Офицеры, ехавшие сразу за Махмудом, встали рядом с ним.

— Теперь хорошо! — оскалил зубы Махмуд и малахаем вытер взмокшее лицо, оно блестело, блестели зубы, сверкали черные глаза.

— Спасибо, кунак! — протянул руку Котляревский. — Ты спас нам жизнь, и мы не знаем, как благодарить тебя. Хочешь, выбирай любого коня.

— Подарок? — Махмуд расплылся в улыбке. — Не возьму. То, что сделал, не стоит того. Да ведь ты кунак.

— Мы твои должники, Махмуд-бей, — сказал Катаржи, лицо его смягчилось, взгляд потеплел. — А где же Селим? Что с ним?